русская фантастика.
Страница 2 из 7 • 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
Re: русская фантастика.
Натали загораживает мне дорогу.
— Нет, ты не уйдешь, — тихо говорит она, и ее губы сжимаются в узкую обесцвеченную полоску.
— Почему ты так говоришь со мной. Тали? — Голос у меня прерывается, еще немного, и я не выдержу, закричу, разрыдаюсь, убегу…
— Потому что… Ты сам знаешь. Я хочу покончить со всем этим, я больше не могу. А ты боишься. Но ведь рано или поздно…
— Что? Что рано или поздно? С чем ты хочешь покончить?
Я сажусь, почти падаю в кресло. Я вижу свои руки, лежащие на подлокотниках, — они дрожат. Натали стоит передо мной, такая хрупкая, бледная, измученная. Ее волосы уже отросли немного, перестали топорщиться, они теперь похожи на пушистый блестящий мех, темный, с рыжеватыми отсветами. Глаза кажутся громадными на этом бескровном истаявшем лице. Боже, ведь полтора месяца назад, когда Натали выходила из больницы, она выглядела куда здоровей и спокойней… Я был уверен, что все миновало…
— Ты был уверен! — с горечью говорит Натали. — В том-то и дело.
Я никак не могу привыкнуть к этому ужасному ощущению, когда ты для окружающих весь будто стеклянный, а люди для тебя — черные ящики. Всегда было наоборот…
— Теперь ты понимаешь, — говорит Натали, — каково было другим с тобой! Но я сначала не очень боялась, даже когда все поняла. Я думала… я была уверена, что ты меня любишь и никогда не причинишь мне зла. А оказалось… Нет, нет, можешь не говорить, я ведь и так понимаю тебя. Теперь я тебя вижу, а ты меня нет! — злорадно и торжествующе восклицает она, и лицо ее на миг оживляется, но сейчас же снова теист и мертвеет. — Я знаю: ты думал, что так лучше. Но думал один, сам, за меня! А разве я не человек? Какое ты имел право думать и решать за меня, без меня? Только потому, что я твоя дочь! Да, только потому! Ты не сделал бы ничего подобного с другой девушкой, ведь нет? А я… а со мной… Ты хуже, чем рабовладелец! Знаешь, кто ты? Ты… ты этому у фашистов в лагерях выучился!
— Боже мой! Натали, что ты делаешь!
Я вскакиваю. Сквозь гнев и возмущение пробивается все тот же неотступный страх: мне показалось, что Натали совсем чужая, что я не люблю ее, что…
— Я знаю, что я делаю! — Натали вплотную подходит ко мне и, глядя прямо в глаза, отчетливо и медленно произносит: — Я размыкаю Круг, да? Я уже вне твоего Круга, верно?
Последним усилием воли я удерживаюсь от того, чтоб не кричать, не биться головой о стенку. Итак, все пропало. Все усилия этих страшных дней — ни к чему. Все это лишь предсмертная пытка, жестокая и бессмысленная, как в лагере. Если б я верил в бога или дьявола, я решил бы, что это они придумали… эту веселую шуточку в мировом масштабе… Все кончено, теперь я понимаю, что все кончено. Еще раз откроется и захлопнется дверь, и не будет Натали… Нет, нет, только не это! Я не вынесу этого, лучше я сам уйду, чтобы все сразу…
Натали все стоит и смотрит на меня в упор. Ее глаза постепенно оживают, лицо, застывшее и жесткое, смягчается.
— Я, наверное, не должна так говорить с тобой, — медленно произносит она. — Тебе тоже тяжело. И потом я не имею права решать за всех остальных, а ведь если ты не выдержишь… — Она говорит очень тихо, почти бормочет, словно размышляя вслух. — И вообще ты прости, мне очень больно, я кричу от боли, а не рассуждаю…
«Как она похожа на меня!» — думаю я, и вдруг меня словно теплой волной обдает нежность, любовь, жалость к этой измученной, несчастной девочке, моей дочери. Пускай она несправедлива ко мне — я тоже был несправедлив к ней в том, прежнем мире, громадном, великолепном и жестоком, а теперь мы с ней связаны общим горем и не смеем бросать друг друга в беде, потому что от прочности нашей связи в конечном счете зависят все остальные, уцелевшие вместе с нами… Кто знает, может быть, зависит судьба всего человечества…
— Я люблю тебя, разве ты не видишь, Тали, моя девочка! — говорю я.
Натали печально и покорно улыбается.
— Да, ты прав, конечно, ты прав, и я постараюсь… я только не знаю, как у меня получится. Сейчас мне будто бы легче, а вообще…
Голое у нее срывается, она опять судорожно глотает и подносит руку к горлу. Потом Натали поворачивается и уходит, такая тоненькая в этом алом свитере и узкой черной юбке — вот-вот переломится пополам и упадет, да и походка у нее неуверенная… Но я уже ничего не смогу сделать, даже слова сказать не могу, силы меня покинули, и мне хочется одного — чтобы пришла Констанс, чтобы поскорее пришла Констанс, она одна может мне помочь, без нее я пропал, и все мы пропали.
Констанс входит, я порывисто обнимаю ее, мы стоим молча, моя голова лежит у нее на плече, и я чувствую запах ее кожи, ее белой, нежной, чуть вянущей кожи, такой знакомый, такой дорогой, и мне становится чуть легче, страх отступает…
— Мне стыдно, Констанс, если бы ты знала, до чего мне стыдно! — шепчу я. — Всю жизнь я цеплялся за тебя, всю жизнь был для тебя тяжелым грузом и сейчас ничего не могу с собой поделать…
Констанс слегка отстраняется, чтобы заглянуть мне в глаза.
— Клод, не мучай себя, — спокойно и ласково, как всегда, говорит она. Ты хорошо понимаешь, что для меня ты был всей жизнью, а ведь жизнь — это не так просто и легко, — она улыбается и привычным жестом приглаживает мои волосы. — Зачем ты говоришь об этом?
— Потому что я устал… Впрочем, Констанс, ты ведь теперь видишь меня, все видят меня, а я вдруг ослеп… Ты знаешь, как все это получилось… с Натали… Почему она… Констанс, ты все понимаешь… почему она так со мной… Неужели я и в правду преступник?
Констанс тихонько вздыхает.
— Нам всем сейчас очень тяжело, — уклончиво говорит она.
— Нет, нет, я о другом… об апреле…
— Апрель? Что ж, мы ведь говорили об этом еще тогда… Ты поступил опрометчиво, необдуманно… Натали пришлось очень тяжело…
— Я думал, что она излечилась от этого…
— Излечилась? — грустно переспрашивает Констанс. — Что ты называешь этим словом? То, что ей удалось разлюбить Жиля при твоей помощи? Но ведь она ничего не забыла, ты же знаешь!
Да, мы с Констанс тогда решили, что я не должен заставлять Натали все забыть, потому что ей могло бы показаться, что она с ума сошла. И потом этот Жиль: у них с Натали много общих знакомых, рано или поздно они бы встретились, и тогда опять начались бы разговоры о гипнозе и о нравах в нашей семье…
Так было благоразумней, конечно. Но лишь сейчас я понимаю, что происходило все эти месяцы в душе Натали. Первая любовь, первое счастье, в самом начале, никаких еще плохих воспоминаний, никакой горечи — одни надежды, мечты, предчувствия… И вдруг все это насильственно обрывается и она не может противодействовать, она беспомощна, она чувствует себя опозоренной тем, что ты с ней сделал, тем, что у нее такой отец.
Она знает, что Жиль и ее начал считать сумасшедшей… Любовь ушла, пускай и безболезненно. Но ведь осталась память о ней, остались пустота, холод, чувство бессилия перед моей нелепой и трагической властью… Ну, конечно, при всем этом должна была возникнуть ненависть ко мне. Ведь это я был всему виной, я грубо вмешался в то, во что нельзя вмешиваться, все разрушил, уничтожил — почему, по какому праву? Разве не права Натали, когда бросает мне в лицо самые страшные оскорбления, когда называет меня рабовладельцем и фашистом? Она имеет на это право, бедная девочка! Только бы она выдержала, боже, только бы она нашла силы выдержать все это, дождаться!..
— Да, да, мы дождемся! — подхватывает Констанс и улыбается мне. — И Натали, она поймет, она успокоится, она ведь умная…
Мне становится бесконечно грустно. Констанс видит все во мне, но все ли она понимает? Это ведь я повторяю себе: «Дождемся, дождемся». Повторяю порой почти без веры. Но, может быть, я внушаю эту веру другим? Ведь Констанс не может знать ничего, кроме того, что знаю я… Или все-таки Робер?… Нет, неужели Робер все же…
— Мне Робер ничего не говорил, — низкий, певучий голос Констанс звучит ласково и успокаивающе. — Но я знаю, что он тоже верит. И ты веришь, но почему-то нервничаешь… Как перед началом работы…
Перед началом работы! Я горько усмехаюсь — когда теперь начнется работа, да и какой она будет? Но это правда: перед началом какой-нибудь новой работы я всегда испытывал мучительную неуверенность, даже, вернее, мучительную уверенность, что ничего у меня не выйдет, что я бездарен и глуп, как пень, и через это отвратительное состояние мне неизбежно приходилось пробиваться к началу работы, к первым ее строкам, к первым наброскам. Но что будет тут…
— Нет, нет, я только в том смысле, что ты напрасно нервничаешь, все уладится, — поспешно отвечает Констанс.
Что уладится? Боже, что она говорит? Нет, я не должен даже думать об этом, пускай она верит, я ведь и сам ничего не знаю…
— Где Робер? — спрашиваю я.
Робер сразу же появляется на пороге, будто он подслушивал за дверью.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — заботливо спрашивает он, и этот вопрос, такой мирный, такой не соответствующий обстановке, поражает меня так, что я с трудом удерживаюсь от истерического смеха. Да, в самом деле, как я себя чувствую? Благодарю, голова немного побаливает, надо прогуляться на свежем воздухе, и все пройдет.
И вдруг я начинаю ощущать, что это не бессмысленная вежливость, что Робер спрашивает не зря. Мне и вправду плохо, я болен, меня трясет озноб, все кости ломит. Что это, радиация? Нет, будто непохоже.
— Нет, это не радиация. Ты просто переутомился, — отвечает Робер. — Я уже давно вижу, что ты страдаешь от перенапряжения. Надо, чтоб ты побольше спал. Засни опять, прими снотворное.
— Не хочу снотворного, — почти машинально отвечаю я.
Меня гнетет предчувствие какой-то новой неотвратимой беды. Я заметил, что Робер еще с порога обменялся взглядом с Констанс, и взгляд этот был тревожный и понимающий. О чем это они?… Нет, я решительно не завидую тем, кто имел со мной дело прежде! Ходить вот так, ощупью, как слепому, рядом с человеком, который все видит в тебе, даже самое потаенное, скрытое ото всех, — боже, какое это мучительное, унизительное ощущение!
— Что случилось? — почти кричу я. — Почему вы ничего не говорите, ведь вы знаете! Я должен знать!
Робер и Констанс опять обмениваются тревожным взглядом, будто советуясь. Потом Робер пожимает растерянно плечами.
— Видишь ли, Клод, — говорит он. — Тебе сейчас важнее всего отдохнуть. Ты никому и ничем не поможешь, если будешь убивать себя перенапряжением. Вот отоспись, и тогда мы поговорим. Все равно…
Это «все равно» меня добивает.
— Кто? — кричу я. — Кто, ради бога? Говорите правду! Натали?
— Нет… — почти беззвучно произносит Констанс. — Отец…
— Отец? Где он? — Я с ужасом соображаю, что все это время даже не вспомнил об отце. — Где он?
Робер и Констанс отводят глаза. Нет, не может быть!
— Но он… он же не мог, вот так… Почему вы мне ничего не сказали?
— Ты говорил в это время с Натали… — тихо и печально отвечает Констанс. — Он все время, с утра, сидел и курил. Потом подошел ко мне — я стояла у окна — и сказал: «Девочка, ты крепкая, я тебе одной и скажу. Я решил пойти прогуляться вон туда, видишь? Тропинка идет по склону холма, огибает его, а что дальше — не знаю. Даже сквозь это проклятое пыльное стекло видно, как там хорошо». Я сказала: «Разве вы не знаете, что там смерть?» Он ответил: «Да толком не знаю. Я ведь человек простой, в науке не разбираюсь, а то, что Клод устроил с нами, это, знаешь ли, штука тонкая. Чертовщина просто. А потом — что ж такое смерть? Мне с ней давно уж пора поговорить. Вот пойду, может, и встречусь». Я умоляла его остаться, просила хоть поговорить с тобой, но он только головой качал. «Клод, он меня простит за невежливость, он мальчик добрый. А мне лучше уйти потихоньку. Ничего он тут поделать не может, только расстраиваться попусту будет. Я посидел, знаешь ли, в уголке и все обдумал. Ему всех не удержать, так что уж лучше мне отпустить веревку — как Валери сделала».
— Отпустить веревку? Он так сказал? — холодея, спрашиваю я.
«Значит, он слушал мой разговор с Валери, мои мысли? Или это случайность? Неужели меня слышат даже на расстоянии? Боже, о чем я думаю! Ведь отец — он ушел туда, он умер… или умирает? Умирает? Почему я не думал о том, что сталось с Валери, Софи, почему я не понимал, что они, наверно, еще ходят или лежат там где-то… умирают, беспомощные, в невыносимых мучениях? Почему я не думал о настоящем облике атомной смерти, а только об уходе?»
— Ты не должен об этом думать, — приказывает Робер, глядя мне в глаза.
— Но я не могу…
— Можешь. Я объясню тебе, в чем дело. Я наблюдал за всеми. Если видел, что приближается критический момент, то давал таблетку — знаешь, эти, с цианистым калием, которые убивают мгновенно.
— Ты не имел права этого делать! Ты с ума сошел!
— Имел. Все зависит не от них, а от тебя. Если ты не можешь удержать кого-нибудь из нас, то я могу хоть избавить его от мучений. Скажи, что я не прав! Наша старая лагерная правда, Клод.
Да. Та правда, во имя которой мы дали смертельные дозы морфия Леону и Феликсу, когда я… не смог удержать веревку! Все верно, Робер, ты прав, тысячу раз прав, а я… своим равнодушием я отправил на смерть любимую женщину и отца.
— Это не равнодушие, ты же знаешь, Клод, — говорит умоляюще Констанс. Ты не виноват. Это… ну, просто это жизнь.
Жизнь? Чудовищная нелепость этого слова в таких обстоятельствах лишает меня сил. Я молча смотрю на Констанс, на Робера. Боже, как они спокойны, хоть и печальны, как они уверены в своей правоте! Да и что удивительного ведь не они за все отвечают… Не они… Все же страшный удар, доставшийся мне, — это поразительная несправедливость, он не по силам мне, он надламывает меня.
— Твой дар связан с твоим характером, — говорит Робер. — Ты же знаешь. Именно твоя повышенная впечатлительность, чуткость, острота переживаний делают тебя способным к ясновидению, к передаче мыслей. Человек более уравновешенный и сильный не добился бы таких потрясающих результатов, ему помешали бы именно уравновешенность и сила.
Мне стыдно признаться — именно перед ними, которые так хорошо все это понимают, — до какой степени тяготит меня этот странный односторонний разговор: я думаю, они отвечают. Впрочем, что я: ведь я признаюсь автоматически, раз думаю об этом. И чего мне стыдиться перед Робером и Констанс, с ними-то у меня была двусторонняя связь, пусть не такая четкая и налаженная с их стороны, но все же… Да, это правда, они меня видели почти всегда в исключительных обстоятельствах — в минуты опасности, тяжелых страданий. С Робером у нас связь была двусторонней практически лишь в тюрьме и лагере.
— Потому что в нормальных условиях эта связь вообще не нужна. Я же тебе говорил, — отвечает Робер. — А теперь ты на собственном опыте видишь, до чего это неудобно и даже, откровенно говоря, бессовестно. Ну, что хорошего вот так, в любую минуту, без стука и без звонка открывать дверь в чужую душу? Да еще пытаться наводить в ней порядок по собственному разумению. Ты ведь знаешь, какого я мнения был всегда об истории с Натали. Сам видишь теперь, к чему это привело…
Ладно, пускай он прав, пускай прав тысячу раз, но о чем мы говорим? Отец ушел, сам ушел, он понял, что я… да, что он понял, что подумал? Может быть, в эту минуту где-то, на тропинке среди дальних холмов, на пологом скате у реки или в прохладной тени леса, где нет больше птичьего щебета и свиста, а слышен лишь похоронный напев ветра в густой листве, он почувствовал предсмертную дурноту и присел, чтоб глотнуть крохотный белый шарик, избавляющий от мучений? Впрочем, кто знает, сколько рентген там, снаружи? Может, ему осталось жить еще двое-трое суток, и он будет тянуть до последнего, пока страдания не перевесят удовольствия от свободы, от свежего воздуха, и ветра, и солнца. Может, он дойдет до городка, устроится в одном из опустевших домов… Опустевших? А может, там еще есть люди… медленно умирающие в мучениях…
— Не думай об этом! — Взгляд Робера опять становится ощутимо тяжелым. Ты не имеешь права зря растрачивать силы.
— А имею я право быть человеком? — медленно, с усилием, будто бредя против течения, говорю я.
Взгляд Робера сковывает меня все сильнее, он придавливает меня к креслу. Я начинаю думать, вяло и равнодушно, о том, что уровень радиации в нашей местности необычайно высок, по-видимому: ведь все кругом затихло и вымерло в первые же сутки.
Ну, первые часы я почти не смотрел в окно, а народу тут не так много было, я мог и не заметить, если кто-нибудь проходил по холму. А животные или птицы? Нет, не помню, были ли они в тот первый день; потом уж никого не было, это точно. Вероятнее всего, люди успевали добраться до дому, а потом им становилось настолько плохо, что они не могли выходить наружу, — да и к чему? Должно быть, все поняли, что произошло, ведь этого ждали и боялись столько лет подряд… Целое поколение выросло в страхе перед атомной войной — и вот…
— Не думай ни о чем. Тебе надо спать, — приказывает Робер. — Спи. Или вспоминай что-нибудь. Сосредоточься и вспоминай, это тебя хорошо отвлечет. А мы с Констанс уйдем.
Мне уже все равно. Я их не вижу. Я лежу на старой резной деревянной кровати с высокой спинкой, а на стенах и потолке играют причудливые струящиеся световые пятна — отблески речной зыби и трепещущей листвы платанов. Рядом со мной Валери. Она мерно и легко дышит во сне, и синяя тень густых ресниц лежит на ее смугло-розовых щеках. Это воскресное утро на набережной Цветов; там мы с Валери прожили первые полгода, потом переехали на улицу Сольферино. Значит, это август или сентябрь 1935 года. Скорее сентябрь: утро солнечное, но свежее, от Сены тянет холодком, и в густой листве платанов перед окном уже просвечивает желтизна. Я счастлив; мне все кажется прекрасным: и эта продолговатая, довольно мрачная комната, обставленная тяжелой, старомодной мебелью, и большая ветвистая трещина, бегущая по высокому потолку как раз над моей головой, и поблекшие обои букетики мелких желтых роз на палевом фоне, — и эта темная, потемневшая от времени, от сырости, от бесчисленных людских прикосновений кровать. Мне нет дела до того, кто лежал на ней, на этой парижской многотерпеливой кровати, до меня, — сейчас я здесь, я с Валери, с самой прекрасной девушкой на свете, и я все еще не могу поверить, что она моя жена.
— Нет, ты не уйдешь, — тихо говорит она, и ее губы сжимаются в узкую обесцвеченную полоску.
— Почему ты так говоришь со мной. Тали? — Голос у меня прерывается, еще немного, и я не выдержу, закричу, разрыдаюсь, убегу…
— Потому что… Ты сам знаешь. Я хочу покончить со всем этим, я больше не могу. А ты боишься. Но ведь рано или поздно…
— Что? Что рано или поздно? С чем ты хочешь покончить?
Я сажусь, почти падаю в кресло. Я вижу свои руки, лежащие на подлокотниках, — они дрожат. Натали стоит передо мной, такая хрупкая, бледная, измученная. Ее волосы уже отросли немного, перестали топорщиться, они теперь похожи на пушистый блестящий мех, темный, с рыжеватыми отсветами. Глаза кажутся громадными на этом бескровном истаявшем лице. Боже, ведь полтора месяца назад, когда Натали выходила из больницы, она выглядела куда здоровей и спокойней… Я был уверен, что все миновало…
— Ты был уверен! — с горечью говорит Натали. — В том-то и дело.
Я никак не могу привыкнуть к этому ужасному ощущению, когда ты для окружающих весь будто стеклянный, а люди для тебя — черные ящики. Всегда было наоборот…
— Теперь ты понимаешь, — говорит Натали, — каково было другим с тобой! Но я сначала не очень боялась, даже когда все поняла. Я думала… я была уверена, что ты меня любишь и никогда не причинишь мне зла. А оказалось… Нет, нет, можешь не говорить, я ведь и так понимаю тебя. Теперь я тебя вижу, а ты меня нет! — злорадно и торжествующе восклицает она, и лицо ее на миг оживляется, но сейчас же снова теист и мертвеет. — Я знаю: ты думал, что так лучше. Но думал один, сам, за меня! А разве я не человек? Какое ты имел право думать и решать за меня, без меня? Только потому, что я твоя дочь! Да, только потому! Ты не сделал бы ничего подобного с другой девушкой, ведь нет? А я… а со мной… Ты хуже, чем рабовладелец! Знаешь, кто ты? Ты… ты этому у фашистов в лагерях выучился!
— Боже мой! Натали, что ты делаешь!
Я вскакиваю. Сквозь гнев и возмущение пробивается все тот же неотступный страх: мне показалось, что Натали совсем чужая, что я не люблю ее, что…
— Я знаю, что я делаю! — Натали вплотную подходит ко мне и, глядя прямо в глаза, отчетливо и медленно произносит: — Я размыкаю Круг, да? Я уже вне твоего Круга, верно?
Последним усилием воли я удерживаюсь от того, чтоб не кричать, не биться головой о стенку. Итак, все пропало. Все усилия этих страшных дней — ни к чему. Все это лишь предсмертная пытка, жестокая и бессмысленная, как в лагере. Если б я верил в бога или дьявола, я решил бы, что это они придумали… эту веселую шуточку в мировом масштабе… Все кончено, теперь я понимаю, что все кончено. Еще раз откроется и захлопнется дверь, и не будет Натали… Нет, нет, только не это! Я не вынесу этого, лучше я сам уйду, чтобы все сразу…
Натали все стоит и смотрит на меня в упор. Ее глаза постепенно оживают, лицо, застывшее и жесткое, смягчается.
— Я, наверное, не должна так говорить с тобой, — медленно произносит она. — Тебе тоже тяжело. И потом я не имею права решать за всех остальных, а ведь если ты не выдержишь… — Она говорит очень тихо, почти бормочет, словно размышляя вслух. — И вообще ты прости, мне очень больно, я кричу от боли, а не рассуждаю…
«Как она похожа на меня!» — думаю я, и вдруг меня словно теплой волной обдает нежность, любовь, жалость к этой измученной, несчастной девочке, моей дочери. Пускай она несправедлива ко мне — я тоже был несправедлив к ней в том, прежнем мире, громадном, великолепном и жестоком, а теперь мы с ней связаны общим горем и не смеем бросать друг друга в беде, потому что от прочности нашей связи в конечном счете зависят все остальные, уцелевшие вместе с нами… Кто знает, может быть, зависит судьба всего человечества…
— Я люблю тебя, разве ты не видишь, Тали, моя девочка! — говорю я.
Натали печально и покорно улыбается.
— Да, ты прав, конечно, ты прав, и я постараюсь… я только не знаю, как у меня получится. Сейчас мне будто бы легче, а вообще…
Голое у нее срывается, она опять судорожно глотает и подносит руку к горлу. Потом Натали поворачивается и уходит, такая тоненькая в этом алом свитере и узкой черной юбке — вот-вот переломится пополам и упадет, да и походка у нее неуверенная… Но я уже ничего не смогу сделать, даже слова сказать не могу, силы меня покинули, и мне хочется одного — чтобы пришла Констанс, чтобы поскорее пришла Констанс, она одна может мне помочь, без нее я пропал, и все мы пропали.
Констанс входит, я порывисто обнимаю ее, мы стоим молча, моя голова лежит у нее на плече, и я чувствую запах ее кожи, ее белой, нежной, чуть вянущей кожи, такой знакомый, такой дорогой, и мне становится чуть легче, страх отступает…
— Мне стыдно, Констанс, если бы ты знала, до чего мне стыдно! — шепчу я. — Всю жизнь я цеплялся за тебя, всю жизнь был для тебя тяжелым грузом и сейчас ничего не могу с собой поделать…
Констанс слегка отстраняется, чтобы заглянуть мне в глаза.
— Клод, не мучай себя, — спокойно и ласково, как всегда, говорит она. Ты хорошо понимаешь, что для меня ты был всей жизнью, а ведь жизнь — это не так просто и легко, — она улыбается и привычным жестом приглаживает мои волосы. — Зачем ты говоришь об этом?
— Потому что я устал… Впрочем, Констанс, ты ведь теперь видишь меня, все видят меня, а я вдруг ослеп… Ты знаешь, как все это получилось… с Натали… Почему она… Констанс, ты все понимаешь… почему она так со мной… Неужели я и в правду преступник?
Констанс тихонько вздыхает.
— Нам всем сейчас очень тяжело, — уклончиво говорит она.
— Нет, нет, я о другом… об апреле…
— Апрель? Что ж, мы ведь говорили об этом еще тогда… Ты поступил опрометчиво, необдуманно… Натали пришлось очень тяжело…
— Я думал, что она излечилась от этого…
— Излечилась? — грустно переспрашивает Констанс. — Что ты называешь этим словом? То, что ей удалось разлюбить Жиля при твоей помощи? Но ведь она ничего не забыла, ты же знаешь!
Да, мы с Констанс тогда решили, что я не должен заставлять Натали все забыть, потому что ей могло бы показаться, что она с ума сошла. И потом этот Жиль: у них с Натали много общих знакомых, рано или поздно они бы встретились, и тогда опять начались бы разговоры о гипнозе и о нравах в нашей семье…
Так было благоразумней, конечно. Но лишь сейчас я понимаю, что происходило все эти месяцы в душе Натали. Первая любовь, первое счастье, в самом начале, никаких еще плохих воспоминаний, никакой горечи — одни надежды, мечты, предчувствия… И вдруг все это насильственно обрывается и она не может противодействовать, она беспомощна, она чувствует себя опозоренной тем, что ты с ней сделал, тем, что у нее такой отец.
Она знает, что Жиль и ее начал считать сумасшедшей… Любовь ушла, пускай и безболезненно. Но ведь осталась память о ней, остались пустота, холод, чувство бессилия перед моей нелепой и трагической властью… Ну, конечно, при всем этом должна была возникнуть ненависть ко мне. Ведь это я был всему виной, я грубо вмешался в то, во что нельзя вмешиваться, все разрушил, уничтожил — почему, по какому праву? Разве не права Натали, когда бросает мне в лицо самые страшные оскорбления, когда называет меня рабовладельцем и фашистом? Она имеет на это право, бедная девочка! Только бы она выдержала, боже, только бы она нашла силы выдержать все это, дождаться!..
— Да, да, мы дождемся! — подхватывает Констанс и улыбается мне. — И Натали, она поймет, она успокоится, она ведь умная…
Мне становится бесконечно грустно. Констанс видит все во мне, но все ли она понимает? Это ведь я повторяю себе: «Дождемся, дождемся». Повторяю порой почти без веры. Но, может быть, я внушаю эту веру другим? Ведь Констанс не может знать ничего, кроме того, что знаю я… Или все-таки Робер?… Нет, неужели Робер все же…
— Мне Робер ничего не говорил, — низкий, певучий голос Констанс звучит ласково и успокаивающе. — Но я знаю, что он тоже верит. И ты веришь, но почему-то нервничаешь… Как перед началом работы…
Перед началом работы! Я горько усмехаюсь — когда теперь начнется работа, да и какой она будет? Но это правда: перед началом какой-нибудь новой работы я всегда испытывал мучительную неуверенность, даже, вернее, мучительную уверенность, что ничего у меня не выйдет, что я бездарен и глуп, как пень, и через это отвратительное состояние мне неизбежно приходилось пробиваться к началу работы, к первым ее строкам, к первым наброскам. Но что будет тут…
— Нет, нет, я только в том смысле, что ты напрасно нервничаешь, все уладится, — поспешно отвечает Констанс.
Что уладится? Боже, что она говорит? Нет, я не должен даже думать об этом, пускай она верит, я ведь и сам ничего не знаю…
— Где Робер? — спрашиваю я.
Робер сразу же появляется на пороге, будто он подслушивал за дверью.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — заботливо спрашивает он, и этот вопрос, такой мирный, такой не соответствующий обстановке, поражает меня так, что я с трудом удерживаюсь от истерического смеха. Да, в самом деле, как я себя чувствую? Благодарю, голова немного побаливает, надо прогуляться на свежем воздухе, и все пройдет.
И вдруг я начинаю ощущать, что это не бессмысленная вежливость, что Робер спрашивает не зря. Мне и вправду плохо, я болен, меня трясет озноб, все кости ломит. Что это, радиация? Нет, будто непохоже.
— Нет, это не радиация. Ты просто переутомился, — отвечает Робер. — Я уже давно вижу, что ты страдаешь от перенапряжения. Надо, чтоб ты побольше спал. Засни опять, прими снотворное.
— Не хочу снотворного, — почти машинально отвечаю я.
Меня гнетет предчувствие какой-то новой неотвратимой беды. Я заметил, что Робер еще с порога обменялся взглядом с Констанс, и взгляд этот был тревожный и понимающий. О чем это они?… Нет, я решительно не завидую тем, кто имел со мной дело прежде! Ходить вот так, ощупью, как слепому, рядом с человеком, который все видит в тебе, даже самое потаенное, скрытое ото всех, — боже, какое это мучительное, унизительное ощущение!
— Что случилось? — почти кричу я. — Почему вы ничего не говорите, ведь вы знаете! Я должен знать!
Робер и Констанс опять обмениваются тревожным взглядом, будто советуясь. Потом Робер пожимает растерянно плечами.
— Видишь ли, Клод, — говорит он. — Тебе сейчас важнее всего отдохнуть. Ты никому и ничем не поможешь, если будешь убивать себя перенапряжением. Вот отоспись, и тогда мы поговорим. Все равно…
Это «все равно» меня добивает.
— Кто? — кричу я. — Кто, ради бога? Говорите правду! Натали?
— Нет… — почти беззвучно произносит Констанс. — Отец…
— Отец? Где он? — Я с ужасом соображаю, что все это время даже не вспомнил об отце. — Где он?
Робер и Констанс отводят глаза. Нет, не может быть!
— Но он… он же не мог, вот так… Почему вы мне ничего не сказали?
— Ты говорил в это время с Натали… — тихо и печально отвечает Констанс. — Он все время, с утра, сидел и курил. Потом подошел ко мне — я стояла у окна — и сказал: «Девочка, ты крепкая, я тебе одной и скажу. Я решил пойти прогуляться вон туда, видишь? Тропинка идет по склону холма, огибает его, а что дальше — не знаю. Даже сквозь это проклятое пыльное стекло видно, как там хорошо». Я сказала: «Разве вы не знаете, что там смерть?» Он ответил: «Да толком не знаю. Я ведь человек простой, в науке не разбираюсь, а то, что Клод устроил с нами, это, знаешь ли, штука тонкая. Чертовщина просто. А потом — что ж такое смерть? Мне с ней давно уж пора поговорить. Вот пойду, может, и встречусь». Я умоляла его остаться, просила хоть поговорить с тобой, но он только головой качал. «Клод, он меня простит за невежливость, он мальчик добрый. А мне лучше уйти потихоньку. Ничего он тут поделать не может, только расстраиваться попусту будет. Я посидел, знаешь ли, в уголке и все обдумал. Ему всех не удержать, так что уж лучше мне отпустить веревку — как Валери сделала».
— Отпустить веревку? Он так сказал? — холодея, спрашиваю я.
«Значит, он слушал мой разговор с Валери, мои мысли? Или это случайность? Неужели меня слышат даже на расстоянии? Боже, о чем я думаю! Ведь отец — он ушел туда, он умер… или умирает? Умирает? Почему я не думал о том, что сталось с Валери, Софи, почему я не понимал, что они, наверно, еще ходят или лежат там где-то… умирают, беспомощные, в невыносимых мучениях? Почему я не думал о настоящем облике атомной смерти, а только об уходе?»
— Ты не должен об этом думать, — приказывает Робер, глядя мне в глаза.
— Но я не могу…
— Можешь. Я объясню тебе, в чем дело. Я наблюдал за всеми. Если видел, что приближается критический момент, то давал таблетку — знаешь, эти, с цианистым калием, которые убивают мгновенно.
— Ты не имел права этого делать! Ты с ума сошел!
— Имел. Все зависит не от них, а от тебя. Если ты не можешь удержать кого-нибудь из нас, то я могу хоть избавить его от мучений. Скажи, что я не прав! Наша старая лагерная правда, Клод.
Да. Та правда, во имя которой мы дали смертельные дозы морфия Леону и Феликсу, когда я… не смог удержать веревку! Все верно, Робер, ты прав, тысячу раз прав, а я… своим равнодушием я отправил на смерть любимую женщину и отца.
— Это не равнодушие, ты же знаешь, Клод, — говорит умоляюще Констанс. Ты не виноват. Это… ну, просто это жизнь.
Жизнь? Чудовищная нелепость этого слова в таких обстоятельствах лишает меня сил. Я молча смотрю на Констанс, на Робера. Боже, как они спокойны, хоть и печальны, как они уверены в своей правоте! Да и что удивительного ведь не они за все отвечают… Не они… Все же страшный удар, доставшийся мне, — это поразительная несправедливость, он не по силам мне, он надламывает меня.
— Твой дар связан с твоим характером, — говорит Робер. — Ты же знаешь. Именно твоя повышенная впечатлительность, чуткость, острота переживаний делают тебя способным к ясновидению, к передаче мыслей. Человек более уравновешенный и сильный не добился бы таких потрясающих результатов, ему помешали бы именно уравновешенность и сила.
Мне стыдно признаться — именно перед ними, которые так хорошо все это понимают, — до какой степени тяготит меня этот странный односторонний разговор: я думаю, они отвечают. Впрочем, что я: ведь я признаюсь автоматически, раз думаю об этом. И чего мне стыдиться перед Робером и Констанс, с ними-то у меня была двусторонняя связь, пусть не такая четкая и налаженная с их стороны, но все же… Да, это правда, они меня видели почти всегда в исключительных обстоятельствах — в минуты опасности, тяжелых страданий. С Робером у нас связь была двусторонней практически лишь в тюрьме и лагере.
— Потому что в нормальных условиях эта связь вообще не нужна. Я же тебе говорил, — отвечает Робер. — А теперь ты на собственном опыте видишь, до чего это неудобно и даже, откровенно говоря, бессовестно. Ну, что хорошего вот так, в любую минуту, без стука и без звонка открывать дверь в чужую душу? Да еще пытаться наводить в ней порядок по собственному разумению. Ты ведь знаешь, какого я мнения был всегда об истории с Натали. Сам видишь теперь, к чему это привело…
Ладно, пускай он прав, пускай прав тысячу раз, но о чем мы говорим? Отец ушел, сам ушел, он понял, что я… да, что он понял, что подумал? Может быть, в эту минуту где-то, на тропинке среди дальних холмов, на пологом скате у реки или в прохладной тени леса, где нет больше птичьего щебета и свиста, а слышен лишь похоронный напев ветра в густой листве, он почувствовал предсмертную дурноту и присел, чтоб глотнуть крохотный белый шарик, избавляющий от мучений? Впрочем, кто знает, сколько рентген там, снаружи? Может, ему осталось жить еще двое-трое суток, и он будет тянуть до последнего, пока страдания не перевесят удовольствия от свободы, от свежего воздуха, и ветра, и солнца. Может, он дойдет до городка, устроится в одном из опустевших домов… Опустевших? А может, там еще есть люди… медленно умирающие в мучениях…
— Не думай об этом! — Взгляд Робера опять становится ощутимо тяжелым. Ты не имеешь права зря растрачивать силы.
— А имею я право быть человеком? — медленно, с усилием, будто бредя против течения, говорю я.
Взгляд Робера сковывает меня все сильнее, он придавливает меня к креслу. Я начинаю думать, вяло и равнодушно, о том, что уровень радиации в нашей местности необычайно высок, по-видимому: ведь все кругом затихло и вымерло в первые же сутки.
Ну, первые часы я почти не смотрел в окно, а народу тут не так много было, я мог и не заметить, если кто-нибудь проходил по холму. А животные или птицы? Нет, не помню, были ли они в тот первый день; потом уж никого не было, это точно. Вероятнее всего, люди успевали добраться до дому, а потом им становилось настолько плохо, что они не могли выходить наружу, — да и к чему? Должно быть, все поняли, что произошло, ведь этого ждали и боялись столько лет подряд… Целое поколение выросло в страхе перед атомной войной — и вот…
— Не думай ни о чем. Тебе надо спать, — приказывает Робер. — Спи. Или вспоминай что-нибудь. Сосредоточься и вспоминай, это тебя хорошо отвлечет. А мы с Констанс уйдем.
Мне уже все равно. Я их не вижу. Я лежу на старой резной деревянной кровати с высокой спинкой, а на стенах и потолке играют причудливые струящиеся световые пятна — отблески речной зыби и трепещущей листвы платанов. Рядом со мной Валери. Она мерно и легко дышит во сне, и синяя тень густых ресниц лежит на ее смугло-розовых щеках. Это воскресное утро на набережной Цветов; там мы с Валери прожили первые полгода, потом переехали на улицу Сольферино. Значит, это август или сентябрь 1935 года. Скорее сентябрь: утро солнечное, но свежее, от Сены тянет холодком, и в густой листве платанов перед окном уже просвечивает желтизна. Я счастлив; мне все кажется прекрасным: и эта продолговатая, довольно мрачная комната, обставленная тяжелой, старомодной мебелью, и большая ветвистая трещина, бегущая по высокому потолку как раз над моей головой, и поблекшие обои букетики мелких желтых роз на палевом фоне, — и эта темная, потемневшая от времени, от сырости, от бесчисленных людских прикосновений кровать. Мне нет дела до того, кто лежал на ней, на этой парижской многотерпеливой кровати, до меня, — сейчас я здесь, я с Валери, с самой прекрасной девушкой на свете, и я все еще не могу поверить, что она моя жена.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
Валери вздыхает чуть глубже, и вдруг этот вздох, от которого приоткрываются ее темно-розовые губы, переходит в легкий смех, в солнечную улыбку, распахиваются ресницы, и глаза Валери, сияющие сквозь дымку сна и счастья, смотрят на меня. Мне двадцать два года, и я вижу в этом высшее счастье. Да и сейчас, почти через тридцать лет, глядя на это юное смеющееся лицо в изменчивом свете ясного утра, я думаю, что высшего счастья в мире нет. Потом у меня было другое, многое другое, может быть, на том же уровне, но не выше… а впрочем, как это измерить, кто знает…
Я, двадцатидвухлетний, в той далекой, из другого мира, комнате обнимаю Валери, с восторгом ощущая, какие мы оба молодые, как свежа наша кожа и упруги мускулы, как чудесно пахнут темно-каштановые пушистые волосы Валери и как прекрасны ее горячие губы, тянущиеся навстречу моим. Как легко и естественно каждое движение, когда ты молод, когда ребра еще не переломаны, почки еще не отбиты и тебе не приходится иной раз припоминать, как долго ты лежал, широко разбросав руки, вывернутые в плечах, распухшие, горячие руки, потеряв даже силы стонать, после долгих, бесконечно долгих часов, которые ты прокричал, простонал, прохрипел, подвешенный к балке за эти руки, принявшие на себя всю тяжесть твоего тела, исхудавшего, истаявшего — и все же такого невыносимо тяжелого!
Что я говорю? Разве могло быть такое счастье потом? После того как мы прошли войну? Разве эти воспоминания, эти бесчисленные незаживающие рубцы на теле и на душе не отравляли тебе самые прекрасные минуты? Медовый месяц с Констанс… это было прекрасно, но мы оба знали, что таится в глубине и всегда готово всплыть наверх: память о погибших, намять о муках, память о том, что способны сделать люди с людьми — обычные люди с обычными людьми. Что было бы, если б я остался с Валери? Впервые, пожалуй, я так отчетливо задаю себе этот вопрос. Констанс знала; Валери — нет. Валери была по ту сторону страданий, бесчеловечности, бессмысленной и безграничной жестокости.
Ей было тяжело первый год без меня; потом она нашла себе защиту и опору, и дальше все пошло обычно. Да, в Париже были немцы, была война, трудновато получалось с продуктами. Но ведь я — то знаю Валери: она любила и была любима, а все остальное имело для нее мало значения. Да и что — остальное? Шарль, как видно, умел жить, он и при немцах устроил так, что Валери ни в чем не испытывала особого недостатка, а Валери много и не надо было…
И я будто снова слышу бормотанье отца, доносящееся из далекой дали лет, из призрачного девятнадцатого года, из давно не существующего полутемного маленького кафе на площади Терн: «Клод, мой мальчик, война — это такая штука… она человека всего переворачивает. Она тебя убивает. А если ты все-таки остался в живых, приходится вроде как заново на свет рождаться. И все по-другому. А твоя мама, она этого не понимает. В тылу никто этого не понимает… Я ведь не виноват, что война была…»
Отец сознательно выбрал Женевьеву — ту, которая знала. Меня заставили сделать выбор. А если б не заставили? Могла бы Валери, жизнерадостная, легкая, мечтательная Валери начать новую жизнь, невеселую жизнь со мной, новым, совсем иным, искалеченным физически и душевно? Нет, положительно, все к лучшему в этом лучшем из миров, даже то, что он, этот наш распрекрасный, безнадежно запутанный мир валится в тартарары, туда ему и дорога!
Но, размышляя так, я сквозь проклятый, отравленный, гибнущий мир 19… года продолжаю видеть мир ясный и светлый, мир юности и любви, — мир, каким он был для меня в 1935 году. Вот я встаю с постели и гляжу, в настежь распахнутое окно на ослепительную рябь Сены, на серые теплые плиты набережной, на большие старые деревья острова Сен-Луи, отделенного от нас узким протоком, и листва платанов шумит и трепещет перед окном, так близко, что протяни руку — и коснешься этих прохладных, гладких, узорчатых листьев.
А потом… потом мы пьем кофе за круглым столиком у окна, и на Сене рокочет буксир, по набережной с сухим шорохом проносятся машины, такие неуклюжие и громоздкие с моей теперешней точки зрения, такие нарядные и стильные для нас с Валери.
Я перегибаюсь через стол и целую Валери, она тихо смеется, и на ее лицо ложится мелкая светлая зыбь от чашки с кофе, которую она держит в руке. Быстрая тень скользит по нашим лицам, по столу, накрытому пестрой скатертью, — это перед окном пролетел голубь. Я, сегодняшний, все больше удивляюсь своей тогдашней безмятежности. Что, собственно, делалось в мире? Ведь уже был фашизм и в Италии и в Германии, готовилась война… Или мы ничего не видели?
Стучат в дверь — коридорный принес газеты. Я шарю по карманам серого пиджака, висящего на стуле, нахожу мелочь, сую в потную лапу долговязого худосочного паренька с копной рыжих волос — я знаю, что его зовут Клод, так же, как меня, — и бодро говорю:
— Ну, Ри, сейчас мы узнаем, что творится в мире!
Боже, у меня не было никакого желания узнать, что творится в мире, я произносил пустые, ничего не значащие слова, мой мир был здесь, около Валери, вокруг Валери, а все остальное, даже работа, не очень-то занимало меня.
Я читаю газеты. Как странно читать их, видя все одновременно — через юношеский, нелепый, трагически-наивный оптимизм и через теперешнюю горькую мудрость обреченного… Я читаю газеты и все больше ужасаюсь — как я мог быть таким кретином? Ну ладно, молодость, беспечность, первая любовь, все понятно, — однако есть ведь какие-то пределы всему! Видеть — и не видеть; читать, даже раздумывать о прочитанном — и ни черта не понимать; слышать глухие раскаты грозы, надвигающейся на мир, — и принимать их с легким сердцем, смеясь и бессмысленно надеясь на то, что все уладится превосходнейшим образом! Да, таков мир, таковы люди, и нечего удивляться тому, что случилось и в четырнадцатом, и в тридцать девятом, и в этом году…
Я, двадцатидвухлетний, читаю газеты спокойно и весело, не видя, что мир балансирует на грани войны, как Лаваль, изображенный на карикатуре в виде большого полосатого кота, балансирует между Муссолини и Черчиллем, осторожно шествуя по забору с надписью «Женева». Над этим безмятежным солнечным миром уже звучат все громче сигналы тревоги, часовой механизм безжалостно и поспешно отсчитывает последние минуты до взрыва, а люди затыкают уши и весело смеются.
Аддис-Абеба празднует окончание периода дождей. Празднует потому, что так принято, хотя конец дождей означает начало войны; Муссолини уже готовит свои войска, и абиссинские пехотинцы, темнокожие, босоногие, в узких белых штанах и живописно развевающихся накидках, тоже маршируют, готовясь к бою. «Что будет с Европой, — пишет «Матэн», — если абиссинские события и их последствия создадут для Адольфа Гитлера неотразимое искушение? А последствия такого искушения можно уже сейчас предвидеть». Мой юный двойник беспечно переворачивает газетный лист. Война на пороге, а он ничего не видит.
Карикатура — Муссолини и Гитлер обняли земной шар, и Гитлер уже целится флажком со свастикой в Мемель. Мемель должен вернуться к Германии. Немецкие военные корабли в бухте Клайпеды. Лаваль заигрывает с Муссолини. Упражнения отрядов противогазовой обороны в Лондоне. В Германии 15 сентября принят закон о защите германской крови и германской чести. Члены общества «Французская солидарность», вооруженные дубинками и револьверами, нападают на евреев. Еще карикатура — Гитлер салютует у могилы Неизвестного немецкого солдата, а Геринг шепчет ему: «Осторожнее, Адольф! А вдруг он был еврей?»
Политики, видимо, понимают, что все это значит. Вот перепечатка из «Дейли геральд»: «Каждый сторонник мира надеется, что не понадобится прибегать к силе для защиты мира и права. Но если мы хотим сохранить право и мир, то все страны должны показать, что для этого они готовы в случае надобности применить силу. Допускать какие-либо послабления в этом пункте — значит отдать человечество в руки безумцев и поджигателей войны».
Да, все это звучит прекрасно; только Англия и Франция думали-думали, торговались-торговались да и отдали Муссолини Абиссинию, а потом погубили Испанию, потом вздыхали, глядя, как Гитлер глотает Австрию, потом отдали ему в добычу Чехословакию, а когда спохватились, было уже поздно.
А я весело смеюсь и говорю Валери:
— Смотри, девочка, в Брюссель на выставку прибыли двадцать восемь королев красоты! Будут избирать мисс Universum.
Валери садится ко мне на колени, и мы рассматриваем королев — белокурых и темноволосых, большеглазых, длинноногих, загадочно и беспечно улыбающихся; мы находим, что некоторые из них попросту дурнушки. Потом мы советуемся, когда пойти в Театр де Пари на новую пьесу Саша Гитри «Когда мы играем комедию», хохочем над рекламой мыла «Пальмолив»: «Купите сегодня же три куска мыла «Пальмолив»… Я всегда буду верна «Пальмоливу».
— Я всегда буду верна Клоду! — заявляет Валери и звонко чмокает меня в ухо. — Смотри-ка, до чего симпатичный пляж в Сен-Жан де Люс! Хочу вот в такую полосатую палатку. И чтобы плавать до одурения! На волнах! Мы туда поедем будущим летом, да?
Мы не поехали в Сен-Жан де Люс ни следующим летом, ни потом. В мае тридцать шестого года мы славно побродили по Пиренеям, на другое лето отправились в Бретань… Так я и не был в Сен-Жан де Люс, а жаль… даже сейчас жаль.
Пушистые волосы Валери щекочут мне щеки, ее дыхание смешивается с моим. Какая она прохладная, легкая, гибкая, какое счастье сидеть вот так, держа ее на коленях, и говорить о чем угодно! О том, что Жюля Лядумега зря исключили из Федерации атлетизма — подумаешь, получил плату за выступления, так это называется «торговать своими достоинствами»! — о том, что хорошо бы пойти на гастроли Жозефины Бэкер, но билеты нам не по карману, а впрочем, бог с ней, с Жозефиной Бэкер, и почему бы нам не купить загадочный артсель — живой камень, обладающий физико-химическими и магнетическими свойствами? «Каждый может иметь талисман всего за 1 франк 50 сантимов марками!» Вот и мы будем иметь талисман, почему бы и нет? Потом мы сходимся на том, что Морис Шевалье великолепен, и что хорошо бы поехать еще в Виши, и что это, конечно, жуть, когда целая куча голых женщин на сцене, как в «Альказаре».
Мы вместе читаем газеты, и нам хорошо. Нам всегда хорошо вместе. В Париже сегодня днем будет 22 градуса, ночью 15; превосходно! Ирен Жолио-Кюри в интервью с нашим корреспондентом сказала об атоме и о четвертом измерении: «Я уверена, что через тысячу лет дети в школах будут проглатывать это, как молоко. Я верю в будущность человеческого разума», — здорово сказано. А вот это, смотри-ка, до чего смешно, вот чудаки!
Я смотрю на газетную полосу вместе с этими великолепными и беспечными молодыми кретинами, которым я все же отчаянно завидую, — смотрю, и мне грустно, потому что эта спиритическая белиберда начинается со слова «война», и это тоже одна из попыток спасти мир, хоть и жутко нелепая…
Война!
Спиритам принадлежит знание. Знание есть ответственность. Дух героев прошлой войны взывает к вам о мире.
Молитва принесет мир. Мы умоляем тебя дать твоим посланцам власть для создания мира и благожелательства на земле. Аминь.
Последняя фраза — текст молитвы. Спириты верят, что если люди во всем мире будут каждый вечер, ровно в девять часов, произносить эту фразу, обращаясь к богу, то они добьются мира. Что ж, вера не хуже всякой другой. Если б люди во всем мире могли хоть в девять часов вечера делать что-либо абсолютно дружно, они многого добились бы. Спириты это поняли, молодцы, спириты, браво, спириты!
Валери слегка сдвигает брови, свои темные крылатые брови на гладком смуглом лбу и поворачивается ко мне.
— Клод, — говорит она и проводит мизинцем по моей брови. — Клод, милый, у тебя вот тут волосок торчит совсем отдельно и поперек. И не хочет приглаживаться. А что, если я его выдерну?
— Выдерни, — восторженно соглашаюсь я.
Валери соскальзывает с моих коленей и роется в туалетном столике. Она приносит маленький пинцет и уже нацеливается на непослушный волосок, но вдруг останавливается и спрашивает:
— Клод, а почему они так пишут? Эти спириты? Разве будет война?
— Не знаю, — рассеянно отвечаю я, любуясь ею. — Наверное, будет.
Валери аккуратно выдергивает волосок и сдувает его с пинцета. Потом она откладывает пинцет, опять садится ко мне на колени и говорит:
— А по-моему, войны не будет. Потому что это глупо — воевать. Зачем?
— Не будет, — сейчас же соглашаюсь я. — Действительно — глупо. Действительно — зачем? Ты умница, Ри!
Валери хватает газету.
— А вот газеты все время кричат про войну… Слушай, а кто такой Мотори Норинага? Великий Мотори Норинага?
— Понятия не имею, — чистосердечно признаюсь я. — Японец какой-то, наверно?
Мы с Валери читаем: «Дух Ямато — это цветы горной вишни, благоухающие на восходе солнца». Что такое Ямато, я тогда тоже не знал и лишь впоследствии выяснил: так называлась Япония в древности. Дух Ямато — это нечто вроде понятия «галльский дух». А вот если б спросить меня, читал ли я стихи Мотори Норинага, я готов был бы поклясться, что никогда не читал и имени такого не слышал. Да, странная штука эти мои воспоминания… предсмертные, немыслимо яркие воспоминания…
Впрочем, это воспоминание вскоре обрывается. Я, тогдашний, успеваю еще встать, подойти к столику у постели, надеть часы на руку, увидеть новый, даже не разрезанный пока роман Жана Жироду «Жюльетта в стране мужчин», подумать, что вечером мы его будем читать, обнявшись, в кресле у окна, — и светлый мир гаснет, исчезает, начинают беспорядочно мелькать какие-то обрывки воспоминаний.
Потом я снова оказываюсь на набережной Сены. Но это другая набережная Сен-Мишель у Малого моста — и другая Сена, осенняя, обволакивающая все вокруг промозглой сыростью.
Унылые гудки буксиров в мутном тумане, и хриплые пьяные возгласы вокруг, и мокрые, черные, озябшие кусты вдоль черно-блестящих плит набережной, и порывистый ледяной ветер — другой, совсем другой, неуютный, неприветливый Париж, чужой Париж, потому что Валери уехала к больному отцу в Тулузу, ее нет уже целую неделю, и мне так тоскливо, что я готов зайти вот в этот сомнительный кабачок и выпить что-нибудь для бодрости, а впрочем, черт с ней, с бодростью, на что мне бодрость, и из кабачка пахнет спиртным перегаром, потом и дешевой пудрой, и мне противно туда идти, лучше уж домой…
Я не успеваю попасть домой, не успеваю ни шагу сделать больше по мокрой и скользкой набережной. Ночь внезапно рассеивается, брезжит мутный туманный рассвет, и я в полосатой одежде стою на аппельплаце под моросящим дождем, под ледяным ветром, и кругом одинаковые полосатые тиковые куртки и брюки, и одинаковые, истощенные, страшные, неживые лица, и передо мной стоит эсэсовец Рюммель и замахивается плеткой, а я говорю: «Покорнейше сообщаю, герр роттенфюрер, что за ночь я хорошо отдохнул!» — и вдруг Рюммель круто поворачивается и уходит, печатая шаг по мокро шуршащему гравию, а я слышу, как рядом со мной облегченно вздыхает Марсель Рише.
«Ночь» — это был пароль для моих лагерных «крестников». Мы долго придумывали, какое слово выбрать для этой цели: нужно было общеупотребительное, но не из самых необходимых и неизбежных в лагерном обиходе.
Это было после того, как я послал Кребса на проволоку. Доказать ничего нельзя было, но шуму вся эта история наделала много, и мы понимали, что повторить такой номер уже нельзя. А спонтанные контакты с «крестниками» могли возникнуть у меня в любую минуту. Мы вспомнили и обсудили все, что знали о гипнозе, и решили, что самое лучшее будет, если я всем им внушу одно и то же: услышав слово «ночь», они должны немедленно уходить и засыпать.
Марселю и Казимиру это показалось невероятно забавным, они долго хохотали и никак не могли успокоиться, да это и вправду было смешно, однако и опасно в такой же мере. Хорошо еще, если «крестник» подойдет ко мне наедине, — а если это будет при других? Послушается ли он приказа идти спать, если рядом будет его начальник? И что подумают другие о моем странном упоминании насчет ночи, ведь если разговор будет сугубо официальным, вряд ли удастся ввернуть такую фразу, не вызвав никаких подозрений. Особенно если на эту фразу так необычно отреагирует мой собеседник. Раз-другой это может сойти, а потом…
К счастью, это заклинание пришлось применять редко. И всего один раз я произнес фразу с паролем вот так, при всех, на аппельплаце, и никто из лагерного начальства не понял, что произошло. Наш блоковой потом спросил меня, с чего это я вздумал докладывать Рюммелю, как провел ночь, но Марсель сказал: «Да ты что, не понимаешь? Со страху что угодно брякнешь!» — и блоковой вполне удовольствовался этим объяснением. А вот Рюммелю здорово влетело за то, что он ни с того ни с сего отправился спать в часы службы…
Вот и кончились воспоминания. Я по-прежнему полулежу в глубоком кресле, и Робер пристально смотрит на меня.
— Выспался? — спрашивает он.
Разве я спал? Воспоминания — во сне? Такие яркие? Странно. Впрочем, я вижу, что здесь, в этом мире, в этом моем фантастическом Светлом Круге, все возможно и ничто не странно.
— Робер, что ты делал в сентябре 1935 года? — спрашиваю я неожиданно для себя самого.
Робер не удивляется. Он хмурит брови, вспоминая.
— Ничего особенного, пожалуй, — неуверенно говорит он. — Ну, посещал лекции, работал в лаборатории… Я с первого курса начал работать, и даже не только из-за денег… В сентябре тридцать пятого, говоришь? Ну, два события я запомнил хорошо. Я отбил Жюльетту у Большого Мишо — ох, и девчонка была! — а еще я был на митинге Всеобщей Федерации Труда. Мне ребята добыли приглашение, и я пошел. Когда Торез шел к трибуне, весь зал поднялся и запел «Интернационал». Так что любовь и политика, все на высоком уровне. А ты что делал в это время?
— Занимался любовью. Политикой — нет. Неужели ты в восемнадцать лет уже интересовался политикой?
— Даже раньше. Как и любовью, впрочем. Я более гармоничен, чем ты, вот и все.
Робер произносит все это своим обычным, небрежным, насмешливым тоном, и мне опять становится страшно. О чем мы говорим, о чем думаем!
— Как ты думаешь, Робер, почему у меня здесь начались такие яркие и странные воспоминания? — спрашиваю я.
Нет, Робер положительно что-то скрывает от меня! Он вдруг смущается, отводит глаза и с неестественным оживлением начинает говорить о состоянии перевозбуждения, о том, что в этом состоянии, возможно, растормаживаются какие-то глубинные слои психики, что это было бы весьма любопытно для нейрофизиологов…
— А может, скорее для невропатологов и психиатров? — прерываю я его. Послушай, Робер, ты ведешь какую-то дурацкую игру со мной, хитришь, что-то скрываешь… К чему? Ведь ты пойми: мне еще тяжелее, когда я вижу, что ты, даже ты — не со мной…
— И что ты совсем одинок, да? — с каким-то странным, жадным любопытством спрашивает Робер.
— Ты уже говорил об этом… — медленно отвечаю я, изо всех сил борясь со страхом. — Ты уже внушал мне это… Зачем, Робер? Зачем? Чего ты от меня хочешь?
Робер глубоко, очень глубоко вздыхает, будто ему не хватает воздуха. Лицо его вдруг становится бесконечно усталым, почти старым. Ни слова не сказав, он круто поворачивается и уходит.
И почти сейчас же появляется Натали. Я откидываюсь на спинку кресла, раздавленный ужасом и горем: сейчас мне ясно, что это конец, у меня нет больше сил держать Натали, она так глубоко и остро ненавидит меня, что эта ненависть рвет связь между памп, выводит ее из Светлого Круга. Мне хочется плакать, кричать, просить: «Натали, не надо так, Натали, я не виноват, верни мне свою любовь, свое доверие, иначе мы оба пропали!» Хотя… зачем кричать, зачем вообще говорить теперь? Ведь я прозрачен, как стакан, для всех окружающих.
Я, двадцатидвухлетний, в той далекой, из другого мира, комнате обнимаю Валери, с восторгом ощущая, какие мы оба молодые, как свежа наша кожа и упруги мускулы, как чудесно пахнут темно-каштановые пушистые волосы Валери и как прекрасны ее горячие губы, тянущиеся навстречу моим. Как легко и естественно каждое движение, когда ты молод, когда ребра еще не переломаны, почки еще не отбиты и тебе не приходится иной раз припоминать, как долго ты лежал, широко разбросав руки, вывернутые в плечах, распухшие, горячие руки, потеряв даже силы стонать, после долгих, бесконечно долгих часов, которые ты прокричал, простонал, прохрипел, подвешенный к балке за эти руки, принявшие на себя всю тяжесть твоего тела, исхудавшего, истаявшего — и все же такого невыносимо тяжелого!
Что я говорю? Разве могло быть такое счастье потом? После того как мы прошли войну? Разве эти воспоминания, эти бесчисленные незаживающие рубцы на теле и на душе не отравляли тебе самые прекрасные минуты? Медовый месяц с Констанс… это было прекрасно, но мы оба знали, что таится в глубине и всегда готово всплыть наверх: память о погибших, намять о муках, память о том, что способны сделать люди с людьми — обычные люди с обычными людьми. Что было бы, если б я остался с Валери? Впервые, пожалуй, я так отчетливо задаю себе этот вопрос. Констанс знала; Валери — нет. Валери была по ту сторону страданий, бесчеловечности, бессмысленной и безграничной жестокости.
Ей было тяжело первый год без меня; потом она нашла себе защиту и опору, и дальше все пошло обычно. Да, в Париже были немцы, была война, трудновато получалось с продуктами. Но ведь я — то знаю Валери: она любила и была любима, а все остальное имело для нее мало значения. Да и что — остальное? Шарль, как видно, умел жить, он и при немцах устроил так, что Валери ни в чем не испытывала особого недостатка, а Валери много и не надо было…
И я будто снова слышу бормотанье отца, доносящееся из далекой дали лет, из призрачного девятнадцатого года, из давно не существующего полутемного маленького кафе на площади Терн: «Клод, мой мальчик, война — это такая штука… она человека всего переворачивает. Она тебя убивает. А если ты все-таки остался в живых, приходится вроде как заново на свет рождаться. И все по-другому. А твоя мама, она этого не понимает. В тылу никто этого не понимает… Я ведь не виноват, что война была…»
Отец сознательно выбрал Женевьеву — ту, которая знала. Меня заставили сделать выбор. А если б не заставили? Могла бы Валери, жизнерадостная, легкая, мечтательная Валери начать новую жизнь, невеселую жизнь со мной, новым, совсем иным, искалеченным физически и душевно? Нет, положительно, все к лучшему в этом лучшем из миров, даже то, что он, этот наш распрекрасный, безнадежно запутанный мир валится в тартарары, туда ему и дорога!
Но, размышляя так, я сквозь проклятый, отравленный, гибнущий мир 19… года продолжаю видеть мир ясный и светлый, мир юности и любви, — мир, каким он был для меня в 1935 году. Вот я встаю с постели и гляжу, в настежь распахнутое окно на ослепительную рябь Сены, на серые теплые плиты набережной, на большие старые деревья острова Сен-Луи, отделенного от нас узким протоком, и листва платанов шумит и трепещет перед окном, так близко, что протяни руку — и коснешься этих прохладных, гладких, узорчатых листьев.
А потом… потом мы пьем кофе за круглым столиком у окна, и на Сене рокочет буксир, по набережной с сухим шорохом проносятся машины, такие неуклюжие и громоздкие с моей теперешней точки зрения, такие нарядные и стильные для нас с Валери.
Я перегибаюсь через стол и целую Валери, она тихо смеется, и на ее лицо ложится мелкая светлая зыбь от чашки с кофе, которую она держит в руке. Быстрая тень скользит по нашим лицам, по столу, накрытому пестрой скатертью, — это перед окном пролетел голубь. Я, сегодняшний, все больше удивляюсь своей тогдашней безмятежности. Что, собственно, делалось в мире? Ведь уже был фашизм и в Италии и в Германии, готовилась война… Или мы ничего не видели?
Стучат в дверь — коридорный принес газеты. Я шарю по карманам серого пиджака, висящего на стуле, нахожу мелочь, сую в потную лапу долговязого худосочного паренька с копной рыжих волос — я знаю, что его зовут Клод, так же, как меня, — и бодро говорю:
— Ну, Ри, сейчас мы узнаем, что творится в мире!
Боже, у меня не было никакого желания узнать, что творится в мире, я произносил пустые, ничего не значащие слова, мой мир был здесь, около Валери, вокруг Валери, а все остальное, даже работа, не очень-то занимало меня.
Я читаю газеты. Как странно читать их, видя все одновременно — через юношеский, нелепый, трагически-наивный оптимизм и через теперешнюю горькую мудрость обреченного… Я читаю газеты и все больше ужасаюсь — как я мог быть таким кретином? Ну ладно, молодость, беспечность, первая любовь, все понятно, — однако есть ведь какие-то пределы всему! Видеть — и не видеть; читать, даже раздумывать о прочитанном — и ни черта не понимать; слышать глухие раскаты грозы, надвигающейся на мир, — и принимать их с легким сердцем, смеясь и бессмысленно надеясь на то, что все уладится превосходнейшим образом! Да, таков мир, таковы люди, и нечего удивляться тому, что случилось и в четырнадцатом, и в тридцать девятом, и в этом году…
Я, двадцатидвухлетний, читаю газеты спокойно и весело, не видя, что мир балансирует на грани войны, как Лаваль, изображенный на карикатуре в виде большого полосатого кота, балансирует между Муссолини и Черчиллем, осторожно шествуя по забору с надписью «Женева». Над этим безмятежным солнечным миром уже звучат все громче сигналы тревоги, часовой механизм безжалостно и поспешно отсчитывает последние минуты до взрыва, а люди затыкают уши и весело смеются.
Аддис-Абеба празднует окончание периода дождей. Празднует потому, что так принято, хотя конец дождей означает начало войны; Муссолини уже готовит свои войска, и абиссинские пехотинцы, темнокожие, босоногие, в узких белых штанах и живописно развевающихся накидках, тоже маршируют, готовясь к бою. «Что будет с Европой, — пишет «Матэн», — если абиссинские события и их последствия создадут для Адольфа Гитлера неотразимое искушение? А последствия такого искушения можно уже сейчас предвидеть». Мой юный двойник беспечно переворачивает газетный лист. Война на пороге, а он ничего не видит.
Карикатура — Муссолини и Гитлер обняли земной шар, и Гитлер уже целится флажком со свастикой в Мемель. Мемель должен вернуться к Германии. Немецкие военные корабли в бухте Клайпеды. Лаваль заигрывает с Муссолини. Упражнения отрядов противогазовой обороны в Лондоне. В Германии 15 сентября принят закон о защите германской крови и германской чести. Члены общества «Французская солидарность», вооруженные дубинками и револьверами, нападают на евреев. Еще карикатура — Гитлер салютует у могилы Неизвестного немецкого солдата, а Геринг шепчет ему: «Осторожнее, Адольф! А вдруг он был еврей?»
Политики, видимо, понимают, что все это значит. Вот перепечатка из «Дейли геральд»: «Каждый сторонник мира надеется, что не понадобится прибегать к силе для защиты мира и права. Но если мы хотим сохранить право и мир, то все страны должны показать, что для этого они готовы в случае надобности применить силу. Допускать какие-либо послабления в этом пункте — значит отдать человечество в руки безумцев и поджигателей войны».
Да, все это звучит прекрасно; только Англия и Франция думали-думали, торговались-торговались да и отдали Муссолини Абиссинию, а потом погубили Испанию, потом вздыхали, глядя, как Гитлер глотает Австрию, потом отдали ему в добычу Чехословакию, а когда спохватились, было уже поздно.
А я весело смеюсь и говорю Валери:
— Смотри, девочка, в Брюссель на выставку прибыли двадцать восемь королев красоты! Будут избирать мисс Universum.
Валери садится ко мне на колени, и мы рассматриваем королев — белокурых и темноволосых, большеглазых, длинноногих, загадочно и беспечно улыбающихся; мы находим, что некоторые из них попросту дурнушки. Потом мы советуемся, когда пойти в Театр де Пари на новую пьесу Саша Гитри «Когда мы играем комедию», хохочем над рекламой мыла «Пальмолив»: «Купите сегодня же три куска мыла «Пальмолив»… Я всегда буду верна «Пальмоливу».
— Я всегда буду верна Клоду! — заявляет Валери и звонко чмокает меня в ухо. — Смотри-ка, до чего симпатичный пляж в Сен-Жан де Люс! Хочу вот в такую полосатую палатку. И чтобы плавать до одурения! На волнах! Мы туда поедем будущим летом, да?
Мы не поехали в Сен-Жан де Люс ни следующим летом, ни потом. В мае тридцать шестого года мы славно побродили по Пиренеям, на другое лето отправились в Бретань… Так я и не был в Сен-Жан де Люс, а жаль… даже сейчас жаль.
Пушистые волосы Валери щекочут мне щеки, ее дыхание смешивается с моим. Какая она прохладная, легкая, гибкая, какое счастье сидеть вот так, держа ее на коленях, и говорить о чем угодно! О том, что Жюля Лядумега зря исключили из Федерации атлетизма — подумаешь, получил плату за выступления, так это называется «торговать своими достоинствами»! — о том, что хорошо бы пойти на гастроли Жозефины Бэкер, но билеты нам не по карману, а впрочем, бог с ней, с Жозефиной Бэкер, и почему бы нам не купить загадочный артсель — живой камень, обладающий физико-химическими и магнетическими свойствами? «Каждый может иметь талисман всего за 1 франк 50 сантимов марками!» Вот и мы будем иметь талисман, почему бы и нет? Потом мы сходимся на том, что Морис Шевалье великолепен, и что хорошо бы поехать еще в Виши, и что это, конечно, жуть, когда целая куча голых женщин на сцене, как в «Альказаре».
Мы вместе читаем газеты, и нам хорошо. Нам всегда хорошо вместе. В Париже сегодня днем будет 22 градуса, ночью 15; превосходно! Ирен Жолио-Кюри в интервью с нашим корреспондентом сказала об атоме и о четвертом измерении: «Я уверена, что через тысячу лет дети в школах будут проглатывать это, как молоко. Я верю в будущность человеческого разума», — здорово сказано. А вот это, смотри-ка, до чего смешно, вот чудаки!
Я смотрю на газетную полосу вместе с этими великолепными и беспечными молодыми кретинами, которым я все же отчаянно завидую, — смотрю, и мне грустно, потому что эта спиритическая белиберда начинается со слова «война», и это тоже одна из попыток спасти мир, хоть и жутко нелепая…
Война!
Спиритам принадлежит знание. Знание есть ответственность. Дух героев прошлой войны взывает к вам о мире.
Молитва принесет мир. Мы умоляем тебя дать твоим посланцам власть для создания мира и благожелательства на земле. Аминь.
Последняя фраза — текст молитвы. Спириты верят, что если люди во всем мире будут каждый вечер, ровно в девять часов, произносить эту фразу, обращаясь к богу, то они добьются мира. Что ж, вера не хуже всякой другой. Если б люди во всем мире могли хоть в девять часов вечера делать что-либо абсолютно дружно, они многого добились бы. Спириты это поняли, молодцы, спириты, браво, спириты!
Валери слегка сдвигает брови, свои темные крылатые брови на гладком смуглом лбу и поворачивается ко мне.
— Клод, — говорит она и проводит мизинцем по моей брови. — Клод, милый, у тебя вот тут волосок торчит совсем отдельно и поперек. И не хочет приглаживаться. А что, если я его выдерну?
— Выдерни, — восторженно соглашаюсь я.
Валери соскальзывает с моих коленей и роется в туалетном столике. Она приносит маленький пинцет и уже нацеливается на непослушный волосок, но вдруг останавливается и спрашивает:
— Клод, а почему они так пишут? Эти спириты? Разве будет война?
— Не знаю, — рассеянно отвечаю я, любуясь ею. — Наверное, будет.
Валери аккуратно выдергивает волосок и сдувает его с пинцета. Потом она откладывает пинцет, опять садится ко мне на колени и говорит:
— А по-моему, войны не будет. Потому что это глупо — воевать. Зачем?
— Не будет, — сейчас же соглашаюсь я. — Действительно — глупо. Действительно — зачем? Ты умница, Ри!
Валери хватает газету.
— А вот газеты все время кричат про войну… Слушай, а кто такой Мотори Норинага? Великий Мотори Норинага?
— Понятия не имею, — чистосердечно признаюсь я. — Японец какой-то, наверно?
Мы с Валери читаем: «Дух Ямато — это цветы горной вишни, благоухающие на восходе солнца». Что такое Ямато, я тогда тоже не знал и лишь впоследствии выяснил: так называлась Япония в древности. Дух Ямато — это нечто вроде понятия «галльский дух». А вот если б спросить меня, читал ли я стихи Мотори Норинага, я готов был бы поклясться, что никогда не читал и имени такого не слышал. Да, странная штука эти мои воспоминания… предсмертные, немыслимо яркие воспоминания…
Впрочем, это воспоминание вскоре обрывается. Я, тогдашний, успеваю еще встать, подойти к столику у постели, надеть часы на руку, увидеть новый, даже не разрезанный пока роман Жана Жироду «Жюльетта в стране мужчин», подумать, что вечером мы его будем читать, обнявшись, в кресле у окна, — и светлый мир гаснет, исчезает, начинают беспорядочно мелькать какие-то обрывки воспоминаний.
Потом я снова оказываюсь на набережной Сены. Но это другая набережная Сен-Мишель у Малого моста — и другая Сена, осенняя, обволакивающая все вокруг промозглой сыростью.
Унылые гудки буксиров в мутном тумане, и хриплые пьяные возгласы вокруг, и мокрые, черные, озябшие кусты вдоль черно-блестящих плит набережной, и порывистый ледяной ветер — другой, совсем другой, неуютный, неприветливый Париж, чужой Париж, потому что Валери уехала к больному отцу в Тулузу, ее нет уже целую неделю, и мне так тоскливо, что я готов зайти вот в этот сомнительный кабачок и выпить что-нибудь для бодрости, а впрочем, черт с ней, с бодростью, на что мне бодрость, и из кабачка пахнет спиртным перегаром, потом и дешевой пудрой, и мне противно туда идти, лучше уж домой…
Я не успеваю попасть домой, не успеваю ни шагу сделать больше по мокрой и скользкой набережной. Ночь внезапно рассеивается, брезжит мутный туманный рассвет, и я в полосатой одежде стою на аппельплаце под моросящим дождем, под ледяным ветром, и кругом одинаковые полосатые тиковые куртки и брюки, и одинаковые, истощенные, страшные, неживые лица, и передо мной стоит эсэсовец Рюммель и замахивается плеткой, а я говорю: «Покорнейше сообщаю, герр роттенфюрер, что за ночь я хорошо отдохнул!» — и вдруг Рюммель круто поворачивается и уходит, печатая шаг по мокро шуршащему гравию, а я слышу, как рядом со мной облегченно вздыхает Марсель Рише.
«Ночь» — это был пароль для моих лагерных «крестников». Мы долго придумывали, какое слово выбрать для этой цели: нужно было общеупотребительное, но не из самых необходимых и неизбежных в лагерном обиходе.
Это было после того, как я послал Кребса на проволоку. Доказать ничего нельзя было, но шуму вся эта история наделала много, и мы понимали, что повторить такой номер уже нельзя. А спонтанные контакты с «крестниками» могли возникнуть у меня в любую минуту. Мы вспомнили и обсудили все, что знали о гипнозе, и решили, что самое лучшее будет, если я всем им внушу одно и то же: услышав слово «ночь», они должны немедленно уходить и засыпать.
Марселю и Казимиру это показалось невероятно забавным, они долго хохотали и никак не могли успокоиться, да это и вправду было смешно, однако и опасно в такой же мере. Хорошо еще, если «крестник» подойдет ко мне наедине, — а если это будет при других? Послушается ли он приказа идти спать, если рядом будет его начальник? И что подумают другие о моем странном упоминании насчет ночи, ведь если разговор будет сугубо официальным, вряд ли удастся ввернуть такую фразу, не вызвав никаких подозрений. Особенно если на эту фразу так необычно отреагирует мой собеседник. Раз-другой это может сойти, а потом…
К счастью, это заклинание пришлось применять редко. И всего один раз я произнес фразу с паролем вот так, при всех, на аппельплаце, и никто из лагерного начальства не понял, что произошло. Наш блоковой потом спросил меня, с чего это я вздумал докладывать Рюммелю, как провел ночь, но Марсель сказал: «Да ты что, не понимаешь? Со страху что угодно брякнешь!» — и блоковой вполне удовольствовался этим объяснением. А вот Рюммелю здорово влетело за то, что он ни с того ни с сего отправился спать в часы службы…
Вот и кончились воспоминания. Я по-прежнему полулежу в глубоком кресле, и Робер пристально смотрит на меня.
— Выспался? — спрашивает он.
Разве я спал? Воспоминания — во сне? Такие яркие? Странно. Впрочем, я вижу, что здесь, в этом мире, в этом моем фантастическом Светлом Круге, все возможно и ничто не странно.
— Робер, что ты делал в сентябре 1935 года? — спрашиваю я неожиданно для себя самого.
Робер не удивляется. Он хмурит брови, вспоминая.
— Ничего особенного, пожалуй, — неуверенно говорит он. — Ну, посещал лекции, работал в лаборатории… Я с первого курса начал работать, и даже не только из-за денег… В сентябре тридцать пятого, говоришь? Ну, два события я запомнил хорошо. Я отбил Жюльетту у Большого Мишо — ох, и девчонка была! — а еще я был на митинге Всеобщей Федерации Труда. Мне ребята добыли приглашение, и я пошел. Когда Торез шел к трибуне, весь зал поднялся и запел «Интернационал». Так что любовь и политика, все на высоком уровне. А ты что делал в это время?
— Занимался любовью. Политикой — нет. Неужели ты в восемнадцать лет уже интересовался политикой?
— Даже раньше. Как и любовью, впрочем. Я более гармоничен, чем ты, вот и все.
Робер произносит все это своим обычным, небрежным, насмешливым тоном, и мне опять становится страшно. О чем мы говорим, о чем думаем!
— Как ты думаешь, Робер, почему у меня здесь начались такие яркие и странные воспоминания? — спрашиваю я.
Нет, Робер положительно что-то скрывает от меня! Он вдруг смущается, отводит глаза и с неестественным оживлением начинает говорить о состоянии перевозбуждения, о том, что в этом состоянии, возможно, растормаживаются какие-то глубинные слои психики, что это было бы весьма любопытно для нейрофизиологов…
— А может, скорее для невропатологов и психиатров? — прерываю я его. Послушай, Робер, ты ведешь какую-то дурацкую игру со мной, хитришь, что-то скрываешь… К чему? Ведь ты пойми: мне еще тяжелее, когда я вижу, что ты, даже ты — не со мной…
— И что ты совсем одинок, да? — с каким-то странным, жадным любопытством спрашивает Робер.
— Ты уже говорил об этом… — медленно отвечаю я, изо всех сил борясь со страхом. — Ты уже внушал мне это… Зачем, Робер? Зачем? Чего ты от меня хочешь?
Робер глубоко, очень глубоко вздыхает, будто ему не хватает воздуха. Лицо его вдруг становится бесконечно усталым, почти старым. Ни слова не сказав, он круто поворачивается и уходит.
И почти сейчас же появляется Натали. Я откидываюсь на спинку кресла, раздавленный ужасом и горем: сейчас мне ясно, что это конец, у меня нет больше сил держать Натали, она так глубоко и остро ненавидит меня, что эта ненависть рвет связь между памп, выводит ее из Светлого Круга. Мне хочется плакать, кричать, просить: «Натали, не надо так, Натали, я не виноват, верни мне свою любовь, свое доверие, иначе мы оба пропали!» Хотя… зачем кричать, зачем вообще говорить теперь? Ведь я прозрачен, как стакан, для всех окружающих.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
— Сейчас поздно говорить об этом, — отвечает Натали, и голос у нее безжизненный, матовый, хрупкий. — Сейчас вообще уже все поздно, кроме…
— Кроме?… — как эхо, повторяю я.
— Кроме того, чтоб уйти. Я… я старалась, но больше не могу выдержать. — Голос Натали оживает, в нем звучат глухая боль и тоска. — Не могу.
— Это из-за той истории, да? — зачем-то спрашиваю я.
— Не знаю… — помолчав, отвечает Натали. — Вероятно… в конечном счете… Я ведь так и не могла прийти в себя по-настоящему… Весь мой мир лежал в обломках и осколках — такие острые, куда ни ступишь, все больно. А теперь… теперь рухнул весь мир вообще. Я знаю, вы, старшие, на что-то еще надеетесь… Если б я не была так тяжело ранена, может, и я бы надеялась. Впрочем, дело не в надежде — я все равно не могу больше переносить эту боль, этот страх, эту пустоту. Лучше — туда, и сразу всему конец. Да, сразу. У меня есть пилюля.
Значит, и Робер это понял. Значит, все потеряно. Я ее не удержу, нет, и она права — лучше уж сразу конец.
— Прощай, — говорит Натали, и лицо ее становится серым, как пыль на окнах. — Если можешь, продолжай держаться. Я уже не могу.
Она идет к двери на террасу, осторожно, словно балансирует на доске, переброшенной через пропасть. Я сижу, не в силах пошевельнуться, не в силах даже крикнуть. Дальше повторяется, как в неотвязном кошмаре, сцена ухода Валери: на фоне синего неба и пологих зеленых холмов возникает девический силуэт, потом дверь захлопывается, слышны легкие, стремительные, нетерпеливые шаги — вниз, вниз, по деревянным ступенькам, вниз, вниз, к свободе и смерти.
Только на этот раз я не встаю, не пытаюсь броситься вслед, и Констанс не приходит спасать меня от себя самого. Я продолжаю сидеть, даже когда дверь библиотеки распахивается с такой силой, что бьет о стену и от этого удара дребезжат стекла книжных шкафов. Я только смотрю на Марка и молчу. Мне уже все равно, и я ничего не могу поделать.
Больше я не вытяну, надо кончать. Да и ему плохо. Опасная это игра, но раз уж начал… Нет, я скоро свалюсь от усталости. Я не думал, что это потребует такого напряжения… то есть не думал, что я не выдержу. А он? Ну да, ему намного тяжелее оттого, что я устал, не успеваю за всем следить… Но до чего он изранен, бедняга! Чего ни коснись, все сводится в конечном счете к войне, к лагерю, и от этого не уйдешь… Надо кончать, а мне страшно. Да, страшно, и все тут. Боюсь, что я сделал такую ошибку…
Марк стоит, широко расставив ноги и засунув руки глубоко в карманы. Он ссутулился и нагнул голову к левому плечу. Так он делает, когда собирается драться. Марк не в меня, он умеет драться молча, спокойно, без ярости, но всерьез, по-деловому.
— Натали ушла? — отрывисто и глухо спрашивает он.
Я молчу. Он тоже хочет уйти, да? Так вот — мне все равно. Уходите все, а потом и я пойду — прогуляюсь по берегу Сены перед смертью, подышу напоследок этим прекрасным, свежим, смертоносным воздухом! Последний завтрак осужденного перед казнью. На закуску — пилюля.
— Ушла! — констатирует Марк почти спокойно. — Ну, так вот…
Мое безразличие вдруг сменяется приступом страха. Я невольно вскидываю руки к лицу: трагически-бессмысленный жест лагерника, которым он пытается защитить себя от ударов и только больше разъяряет палачей. Лучше стоять навытяжку, руки по швам, пока еще можешь стоять, а собьют с ног — старайся опять подняться, и опять — по стойке «смирно»… Так скорей отстанут. Я забыл их, почти забыл, эти бессмысленные и опасные жесты, эти запрещенные защитные рефлексы полосатой армии лагерников, мне все это снилось лишь по ночам, а теперь, в эти страшные дни, все всплыло наверх из подводных глубин психики, и с каждым часом я становлюсь все более похожим на заключенного № 19732, на тот скелет в полосатой одежде, который пять лет прожил в аду, в двух шагах от мирного австрийского рая.
Не знаю, понял ли Марк, что означает мой жест, — вряд ли! — но в глазах его мелькает нечто похожее на жалость. Однако он упрямо закусывает нижнюю губу и говорит:
— Все это, понимаешь, ни к чему!
— Что ты имеешь в виду? — устало спрашиваю я: мне уже опять все равно.
— Все вообще. Ты знаешь. И все равно у тебя не хватит сил.
Я безразлично пожимаю плечами. Это тоже смахивает на одно из состояний лагерника, на то полнейшее отупение, рожденное дистрофией, которое вплотную подводит к грани между жизнью и смертью. Таких, ко всему равнодушных, полумертвых, людей называли в лагере «мусульманами» — из-за их покорности судьбе, из-за совершенной неспособности активно действовать. Это был первоочередной материал для газовых камер; впрочем, мусульмане и без газовых камер были обречены, они могли умереть в любую минуту, во сне, на ходу, сидя на койке или стоя на аппеле: они жили, так сказать, впритирку к смерти.
Итак, круг завершен. Почти через двадцать лет заключенный № 19732 все-таки вернулся, чтоб умереть. Вместе со всеми близкими. Методы массового убийства за это время усовершенствовались, полностью автоматизировались: прогресс, как известно, не остановишь! Теперь не нужно загонять людей силой или обманом в газовые каморы, не нужно экономить жестянки с «Циклоном Б», не нужно сжигать трупы (а какая это была нелегкая работа, сколько пришлось поломать голову умникам и в Берлине и на местах, пою не придумали более или менее подходящие способы побыстрее и поосновательней сжигать тысячи трупов!). Вообще ничего не нужно — нажал кнопку, а дальше все происходит само собой. Правда, в этот безотказно действующий механизм уничтожения попадает в конечном счете и тот, кто нажал кнопку, но это уже несущественная деталь. А зато какой размах, какой блеск, какая чистая работа! Жаль, что любоваться некому.
— Что же ты решил? — спрашиваю я.
Марк не смотрит на меня. Он напряженно думает.
— Я хочу сказать, — говорит он наконец, — что так все равно нельзя. Понимаешь? Даже если мы останемся в живых — так зачем? Это и вообще было противно — что мы не такие, как все… Ты, может, и не знаешь, но мне было чертовски неприятно, ведь я понимал. А сейчас это выглядит… ну, как-то даже некрасиво: все погибли, а мы живем. Почему мы, именно мы? Разве мы лучше других? Мы не лучше, а даже, может быть, хуже.
Все-таки надо бороться. Не будь мусульманином.
— Чем же мы хуже? — с усилием спрашиваю я. — И разве война разбирает, кто хуже, кто лучше? Кто-то гибнет, кто-то остается в живых, вот и все.
— Так ведь сейчас уже и не война, — мрачно возражает Марк. — Ну, какая это война, если сразу и воевать некому, и ни героев нет, ни трусов — всех прикончили? А что мы уцелели — вот это как раз и получается плохо.
— Если б мы оказались в противоатомном убежище, получилось бы все нормально, да? — говорю я. — Хотя мы не стали бы от этого ни хуже, ни лучше.
Марк упрямо встряхивает головой.
— Ты знаешь, что я хочу сказать! Мне всегда не нравилось то, что вы с мамой… ну, словом, эти штуки с телепатией — ты прости, но это, понимаешь… Сначала-то мне было плевать, но уже после того, что ты сделал с Натали!..
— А ты знал? — уже задетый, выведенный из равнодушия, спрашиваю я.
— Как же я мог не знать? Что я, по-твоему, кретин? Да я, если уж начистоту говорить, я хотел удрать из дому. И удрал бы, если б не это все… Пошел бы работать, я уж договорился, в редакцию рассыльным. А жил бы вместе с одним парнем, у него комнатенка неплохая, платили бы пополам… Это не потому, что я к тебе и к маме плохо отношусь, нет! спохватывается он. — Но я больше не мог, когда вот так, прямо к тебе в мозги лезут без спроса, да еще и командуют… Не мог, и все тут!
— Тебя же никто не трогал… — слабо возражаю я, потрясенный этим взрывом.
— Натали тоже не трогали, а зато уж как тронули! — Марк передергивает плечами и морщится. — Разве вам можно после этого доверять?
Можно ли нам доверять? И это говорит Марк! Ну, пускай еще обо мне, я был тысячу раз не прав в истории с Натали, — не прав и жесток, от невнимательности, от слепоты, от слабости духа… но Констанс? Разве можно найти во всем мире такую изумительную мать… такую жену…
— В том-то и дело, что она сначала жена, а лишь потом мать! — почти кричит Марк, и мне кажется вдруг, что я уже слышал где-то эти страшные слова. — Она любит тебя и на все пойдет для тебя. Я ее не виню, но она не защита ни мне, ни Тали! Лучше уйти подальше.
Марк даже не заметил, что он прямо отвечает на мои мысли — мысли, а не слова. Итак, Констанс не защита для них… от меня… Да ведь это сказала Натали. Не защита! Печаль и гнев охватывают меня. А расстояние — ты думаешь, это защита? Я справлялся с этими тупыми и злобными тварями-эсэсовцами, так неужели я не смогу воздействовать на родного сына? Да на каком угодно расстоянии…
Лицо Марка медленно бледнеет, это заметно даже сквозь бронзовый летний загар. Он судорожно выпрямляется и сжимает кулаки. Конечно, он все это видит — то, что я думаю. Но что же делать? Марк видит — и уже сообразил, что видит, но так потрясен этим, что не может себе поверить… Идеальный брак… Идеальные дети… Светлый Круг… Боже, какая все это дикая чепуха и как можно так нелепо заблуждаться в моем возрасте… А Констанс? Неужели и она ничего не понимала? Или понимала, но молчала из любви ко мне, из страха за меня?… Тогда… тогда, вероятно, прав Марк, и она прежде всего жена, моя жена, а остальное, даже дети…
Марк сдвигает свои густые темно-золотые брови, прикусывает губу и напряженно вглядывается в меня. Он сбит с толку и напуган.
— Зачем ты это делаешь? — наконец спрашивает он. — Чтоб напугать меня? Это… это же нечестно! И вообще неужели ты мог бы… — он бледнеет все больше.
— Не знаю… — честно признаюсь я — Ведь тебе всего шестнадцать лет, я боялся бы за тебя, и кто знает… Глаза Марка темнеют, я пугаюсь этих расширенных неподвижных зрачков и поспешно заканчиваю: — А сейчас… сейчас я вообще ничего не делаю и вовсе не пытаюсь тебя запугивать… Это получается само собой и не зависит уже от моей воли…
Марк переводит дыхание, поза его становится менее напряженной, но руки по-прежнему сжаты в кулаки.
— Ну ладно, — наконец говорит он, и я понимаю, как он ошеломлен новыми для него ощущениями. — Сейчас я хоть вижу, что ты говоришь правду. Но ты же сам понимаешь, как это могло получиться. Ты желал бы мне добра, как желал бедняжке Тали, а ведь ты мог убить меня, свести с ума… бр-р! — Он зябко передергивает плечами. — Даже помимо воли… ты прости, но я слышал, как ты объяснял маме, что с Тали все получилось помимо твоей воли…
— Это совсем другое дело… — тихо говорю я: усталость и равнодушие опять одолевают меня.
— Уж не знаю… а, да теперь это все равно! Но ты можешь мне объяснить, почему мы остались живы?
Я бессвязно и безнадежно бормочу что-то о Светлом Круге… о великой силе любви и дружбы, о невидимых нитях, связывающих людей… о том, что телепатия усиливает эту духовную связь… Марк слушает и качает головой.
— Я так и думал, что ты сам толком не знаешь, в чем дело. Теперь слушай. Оставаться здесь я больше не могу. И никто не может, ты же видишь. Один за другим уходят и уходят. Я тоже хочу пойти. Может быть, это вовсе и не смерть, мы же ни черта не знаем, сидим, как рыбы в запыленном аквариуме, а кругом, может быть, море, надо только решиться.
— Марк, ты с ума сошел! — Я не хочу сдаваться, хоть не верю в победу. Ты видишь, что я не пытаюсь пускать в ход силу, чтоб удержать кого-либо из вас. А ведь это стоило сделать — вы уходите, чтоб умереть. Только потому, что не хватает терпения.
— Дело не в терпении, — объясняет Марк. — Для чего терпеть — вот вопрос. Или мы одни остались во всем мире, тогда… ну, все равно, тогда это не жизнь. Или же еще есть люди — вот я и пойду их искать.
— Марк, ну разве ты не понимаешь, что такое радиация?
— Понимаю. Мало я книг читал об этом, мало фильмов видел? Но мы-то сейчас не знаем, что там, за окнами. У нас даже счетчика Гейгера нет. Почем ты знаешь, может, это была «чистая» бомба, нейтронная и никакой радиации вовсе и нет?
Я ошеломленно молчу. А если в самом деле?
— Этого не может быть, — глухо говорю я наконец.
— Ах, не может? А чтобы телепатия защищала от радиации — это может быть?
— Но почему же тогда никто не вернулся? — растерянно бормочу я, стараясь сообразить, когда ушла Валери.
— А почему, они должны были возвратиться? — спрашивает Марк.
Эти меня добивает. В самом деле, почему? Что им тут делать, если они поняли, что я трус и жалкий эгоист, что никого я на самом деле не люблю и всеми этими побасенками о Светлом Круге и великой духовней связи лишь прикрываю свое душевное бессилие?
Марк ловит мои мысли и явно смущается. Что он испытывает? Жалость, смешанную с презрением? Ну да, вдобавок он все же подозревает, что я сознательно передаю ему свои мысли, и это кажется ему некрасивым. Еще бы! Дорого я дал бы теперь за возможность спрятаться, уйти в себя, не быть таким прозрачным и беззащитным!
— Значит, ты этого не хочешь? — недоумевая, спрашивает Марк. — Но тогда зачем же?… Ты, значит, действительно уже не можешь с этим справиться? догадывается он. — Ну, вот скажи теперь: разве я не прав? Разве с тобой можно… Ну, прости, конечно. Но, знаешь, я хоть и не трус, а эти штуки меня пугают. Это чертовщина какая-то, что ни говори. И знаешь что: тебе лечиться надо, ты такой издерганный стал… Я маме уж говорил…
Вот он, результат долгих и терпеливых трудов, оправдание моей жизни моя идеальная семья, соединенная такой прочной, такой глубокой связью, мой Светлый Круг, защищающий от враждебного мира! Дочь меня ненавидит, сын презирает, жена… жена, вероятно, жалеет по доброте своей, но и ей я основательно испортил жизнь.
А другие? Отца и Валери я предал своим равнодушием, и они узнали мне цепу… Даже Софи, простая душа, увидела сразу, чего я стою. И это ты считал прообразом будущего, окном в совершенный, гармонический мир? Имей мужество хоть признать свое поражение!
— Да, да, все вы правы, я один виноват! — кричу я, задыхаясь от боли и унижения. — И ты прав, Марк! Иди, что же ты стоишь!
Марк некоторое время колеблется, с тревогой глядя на меня.
— Я сейчас, только позову маму, — бормочет он.
Но как раз этого я уже не в силах вынести. Я чувствую, что не могу сейчас видеть никого, даже Констанс, и, может быть, даже особенно Констанс.
— Ты не уходишь? — Слова еле проходят сквозь мин сведенные судорогой губы. — Тогда я… я тоже не могу больше!
Я бросаюсь к двери на террасу; я бегу, боясь, что Марк меня опередит, удержит; я только одного хочу, уже не сознанием — сознание где-то вне меня, а кожей, сердцем, пересохшим ртом, руками, цепляющимися за пустоту, — хочу уйти, уйти куда угодно от осколков моего разбитого мира. Но я не могу уйти, я топчусь на мосте, задыхаясь от нечеловеческих усилий, а звенящие, сверкающие осколки со всех сторон рушатся на меня, впиваются в тело, в мозг, я слепну, я глохну, я немею от яростной, беспощадной боли, я уже не в силах произнести хоть слово, не в силах молить о пощаде и только кричу, кричу нечеловеческим криком, как двадцать лет назад. И, как тогда, спасительная тяжелая тьма наплывает на меня, наконец-то избавляя от пытки…
Начинало смеркаться, в глубине комнаты было уже совсем темно, и Робер включил настольную лампу у дивана.
— Клод все равно скоро проснется, — сказал он. — Я дал ему очень небольшую дозу.
Констанс смотрела на серое, осунувшееся лицо Клода — лишь легкое подергивание век говорило о том, что он жив.
— Все же я не понимаю, Робер, — тихо произнесла она, — как дошло до этого. Я ведь все время чувствовала, что ему плохо. А вы… разве вы не чувствовали?
Робер колебался.
— Видите ли, это был очень сложный эксперимент… — Он вдруг замолчал.
Констанс повернулась к нему.
— Сложный эксперимент? — медленно переспросила она. — Но ведь речь шла просто о гипнотическом внушении!
— Это и было гипнотическим внушением, — Робер шарил по карманам, ища спички. — Только не простыл… Ну, вы же знаете, с Клодом ничто не просто.
— Да. Так что же все-таки? — Констанс глядела ему прямо в глаза.
— Я не мог просто внушить ему, чтоб он забыл. Или переменил мнение. Это была его idée fixe, центр его жизненной философии… Ну, все это, с телепатией, с подлинной связью между близкими людьми, с очагами сопротивления… Надо было наглядно показать ему, что получится, если Светлый Круг…
— Пожалуйста, продолжайте, — без выражения сказала Констанс.
— Ну, если Светлый Круг окажется реальностью… в условиях… в условиях третьей мировой войны. Если все кругом погибнут, а останемся лишь мы, которых он держит своей любовью. И все будет зависеть от его любви и нашего взаимопонимания.
Констанс долго молчала, опустив голову.
— Я не понимаю, как это было возможно, — наконец сказала она.
— Ну, я все заранее продумал и подготовил… Гипноз… И потому у нас с ним ведь существовала прочная телепатическая связь, так что я мог в известной степени контролировать опыт… Ему я обещал продемонстрировать опыты с электродами… Это я тоже делал для перебивки, вызывал различные воспоминания…
— Значит, Клод все это время был уверен, что началась война? — ровный голос Констанс слегка дрогнул, она откашлялась. — Но ведь война была его постоянным кошмаром, из страха перед войной он и придумал всю свою теорию! Теперь я понимаю… Боже, Робер, вы не должны были этого делать! Это может его убить!
— Я… нет, я в самом деле не подозревал, что он до такой степени болен страхом перед войной. У него все сводилось к мыслям о войне и к воспоминаниям о лагере.
— Вы-то знаете, что он пережил…
— Но я был вместе с ним, и Марсель, и многие другие, и мы в общем-то довольно редко об этом думаем.
— Он никогда не забывал. Не мог забыть.
— Теперь я вижу… Констанс, он, кажется, просыпается!
Дыхание Клода стало неровным, он пошевельнулся и простонал. Робер и Констанс молча стояли у дивана и ждали. Клод открыл глаза и сейчас же, вскрикнув, зажмурился.
— Клод, милый, что с тобой? — тихо спросила Констанс.
— Ты не ушла… и напрасно, — пробормотал Клод, не открывая глаз; лицо его было искажено судорогой глубокого страдания.
— У тебя глаза болят? Попробуй открыть глаза, Клод, пожалуйста, попробуй.
Клод осторожно приоткрыл глаза и сразу же, щурясь, сел на диване. Вид у него был растерянный.
— Подождите… Значит, это все-таки была нейтронная бомба?
Робер прикусил губу.
— Послушай, Клод, мы должны тебе объяснить… — начал он.
Клод внезапно встал и, нетвердо ступая, подошел к окну. В Люксембургском саду серели прозрачные летние сумерки. На аллее играли дети, их звонкий смех, приглушенный шелестом листвы и шорохом автомобильных шин, доносился в окно кабинета, на четвертый этаж старого дома на улице Вожирар. Клод постоял с минуту, потом вернулся и лег на диван.
— Что со мной было? — еле слышно проговорил он, не открывая глаз. Я… я болен?
— Нет… Ты помнишь, что мы с тобой уговорились встретиться сегодня утром?
— Сегодня утром? — ошеломленно переспросил Клод. — Нет…
— Ну, так вот, сегодня утром, в десять часов, ты приехал ко мне, хмурясь, сказал Робер. — Твоя машина стоит и сейчас за углом, на улице Бонапарта. Ты поднялся ко мне и все это время провел в моей лаборатории. Сейчас девять часов вечера. Последний час ты проспал. Опыт продолжался около десяти часов. Констанс почувствовала, что тебе плохо, и приехала.
— Кроме?… — как эхо, повторяю я.
— Кроме того, чтоб уйти. Я… я старалась, но больше не могу выдержать. — Голос Натали оживает, в нем звучат глухая боль и тоска. — Не могу.
— Это из-за той истории, да? — зачем-то спрашиваю я.
— Не знаю… — помолчав, отвечает Натали. — Вероятно… в конечном счете… Я ведь так и не могла прийти в себя по-настоящему… Весь мой мир лежал в обломках и осколках — такие острые, куда ни ступишь, все больно. А теперь… теперь рухнул весь мир вообще. Я знаю, вы, старшие, на что-то еще надеетесь… Если б я не была так тяжело ранена, может, и я бы надеялась. Впрочем, дело не в надежде — я все равно не могу больше переносить эту боль, этот страх, эту пустоту. Лучше — туда, и сразу всему конец. Да, сразу. У меня есть пилюля.
Значит, и Робер это понял. Значит, все потеряно. Я ее не удержу, нет, и она права — лучше уж сразу конец.
— Прощай, — говорит Натали, и лицо ее становится серым, как пыль на окнах. — Если можешь, продолжай держаться. Я уже не могу.
Она идет к двери на террасу, осторожно, словно балансирует на доске, переброшенной через пропасть. Я сижу, не в силах пошевельнуться, не в силах даже крикнуть. Дальше повторяется, как в неотвязном кошмаре, сцена ухода Валери: на фоне синего неба и пологих зеленых холмов возникает девический силуэт, потом дверь захлопывается, слышны легкие, стремительные, нетерпеливые шаги — вниз, вниз, по деревянным ступенькам, вниз, вниз, к свободе и смерти.
Только на этот раз я не встаю, не пытаюсь броситься вслед, и Констанс не приходит спасать меня от себя самого. Я продолжаю сидеть, даже когда дверь библиотеки распахивается с такой силой, что бьет о стену и от этого удара дребезжат стекла книжных шкафов. Я только смотрю на Марка и молчу. Мне уже все равно, и я ничего не могу поделать.
Больше я не вытяну, надо кончать. Да и ему плохо. Опасная это игра, но раз уж начал… Нет, я скоро свалюсь от усталости. Я не думал, что это потребует такого напряжения… то есть не думал, что я не выдержу. А он? Ну да, ему намного тяжелее оттого, что я устал, не успеваю за всем следить… Но до чего он изранен, бедняга! Чего ни коснись, все сводится в конечном счете к войне, к лагерю, и от этого не уйдешь… Надо кончать, а мне страшно. Да, страшно, и все тут. Боюсь, что я сделал такую ошибку…
Марк стоит, широко расставив ноги и засунув руки глубоко в карманы. Он ссутулился и нагнул голову к левому плечу. Так он делает, когда собирается драться. Марк не в меня, он умеет драться молча, спокойно, без ярости, но всерьез, по-деловому.
— Натали ушла? — отрывисто и глухо спрашивает он.
Я молчу. Он тоже хочет уйти, да? Так вот — мне все равно. Уходите все, а потом и я пойду — прогуляюсь по берегу Сены перед смертью, подышу напоследок этим прекрасным, свежим, смертоносным воздухом! Последний завтрак осужденного перед казнью. На закуску — пилюля.
— Ушла! — констатирует Марк почти спокойно. — Ну, так вот…
Мое безразличие вдруг сменяется приступом страха. Я невольно вскидываю руки к лицу: трагически-бессмысленный жест лагерника, которым он пытается защитить себя от ударов и только больше разъяряет палачей. Лучше стоять навытяжку, руки по швам, пока еще можешь стоять, а собьют с ног — старайся опять подняться, и опять — по стойке «смирно»… Так скорей отстанут. Я забыл их, почти забыл, эти бессмысленные и опасные жесты, эти запрещенные защитные рефлексы полосатой армии лагерников, мне все это снилось лишь по ночам, а теперь, в эти страшные дни, все всплыло наверх из подводных глубин психики, и с каждым часом я становлюсь все более похожим на заключенного № 19732, на тот скелет в полосатой одежде, который пять лет прожил в аду, в двух шагах от мирного австрийского рая.
Не знаю, понял ли Марк, что означает мой жест, — вряд ли! — но в глазах его мелькает нечто похожее на жалость. Однако он упрямо закусывает нижнюю губу и говорит:
— Все это, понимаешь, ни к чему!
— Что ты имеешь в виду? — устало спрашиваю я: мне уже опять все равно.
— Все вообще. Ты знаешь. И все равно у тебя не хватит сил.
Я безразлично пожимаю плечами. Это тоже смахивает на одно из состояний лагерника, на то полнейшее отупение, рожденное дистрофией, которое вплотную подводит к грани между жизнью и смертью. Таких, ко всему равнодушных, полумертвых, людей называли в лагере «мусульманами» — из-за их покорности судьбе, из-за совершенной неспособности активно действовать. Это был первоочередной материал для газовых камер; впрочем, мусульмане и без газовых камер были обречены, они могли умереть в любую минуту, во сне, на ходу, сидя на койке или стоя на аппеле: они жили, так сказать, впритирку к смерти.
Итак, круг завершен. Почти через двадцать лет заключенный № 19732 все-таки вернулся, чтоб умереть. Вместе со всеми близкими. Методы массового убийства за это время усовершенствовались, полностью автоматизировались: прогресс, как известно, не остановишь! Теперь не нужно загонять людей силой или обманом в газовые каморы, не нужно экономить жестянки с «Циклоном Б», не нужно сжигать трупы (а какая это была нелегкая работа, сколько пришлось поломать голову умникам и в Берлине и на местах, пою не придумали более или менее подходящие способы побыстрее и поосновательней сжигать тысячи трупов!). Вообще ничего не нужно — нажал кнопку, а дальше все происходит само собой. Правда, в этот безотказно действующий механизм уничтожения попадает в конечном счете и тот, кто нажал кнопку, но это уже несущественная деталь. А зато какой размах, какой блеск, какая чистая работа! Жаль, что любоваться некому.
— Что же ты решил? — спрашиваю я.
Марк не смотрит на меня. Он напряженно думает.
— Я хочу сказать, — говорит он наконец, — что так все равно нельзя. Понимаешь? Даже если мы останемся в живых — так зачем? Это и вообще было противно — что мы не такие, как все… Ты, может, и не знаешь, но мне было чертовски неприятно, ведь я понимал. А сейчас это выглядит… ну, как-то даже некрасиво: все погибли, а мы живем. Почему мы, именно мы? Разве мы лучше других? Мы не лучше, а даже, может быть, хуже.
Все-таки надо бороться. Не будь мусульманином.
— Чем же мы хуже? — с усилием спрашиваю я. — И разве война разбирает, кто хуже, кто лучше? Кто-то гибнет, кто-то остается в живых, вот и все.
— Так ведь сейчас уже и не война, — мрачно возражает Марк. — Ну, какая это война, если сразу и воевать некому, и ни героев нет, ни трусов — всех прикончили? А что мы уцелели — вот это как раз и получается плохо.
— Если б мы оказались в противоатомном убежище, получилось бы все нормально, да? — говорю я. — Хотя мы не стали бы от этого ни хуже, ни лучше.
Марк упрямо встряхивает головой.
— Ты знаешь, что я хочу сказать! Мне всегда не нравилось то, что вы с мамой… ну, словом, эти штуки с телепатией — ты прости, но это, понимаешь… Сначала-то мне было плевать, но уже после того, что ты сделал с Натали!..
— А ты знал? — уже задетый, выведенный из равнодушия, спрашиваю я.
— Как же я мог не знать? Что я, по-твоему, кретин? Да я, если уж начистоту говорить, я хотел удрать из дому. И удрал бы, если б не это все… Пошел бы работать, я уж договорился, в редакцию рассыльным. А жил бы вместе с одним парнем, у него комнатенка неплохая, платили бы пополам… Это не потому, что я к тебе и к маме плохо отношусь, нет! спохватывается он. — Но я больше не мог, когда вот так, прямо к тебе в мозги лезут без спроса, да еще и командуют… Не мог, и все тут!
— Тебя же никто не трогал… — слабо возражаю я, потрясенный этим взрывом.
— Натали тоже не трогали, а зато уж как тронули! — Марк передергивает плечами и морщится. — Разве вам можно после этого доверять?
Можно ли нам доверять? И это говорит Марк! Ну, пускай еще обо мне, я был тысячу раз не прав в истории с Натали, — не прав и жесток, от невнимательности, от слепоты, от слабости духа… но Констанс? Разве можно найти во всем мире такую изумительную мать… такую жену…
— В том-то и дело, что она сначала жена, а лишь потом мать! — почти кричит Марк, и мне кажется вдруг, что я уже слышал где-то эти страшные слова. — Она любит тебя и на все пойдет для тебя. Я ее не виню, но она не защита ни мне, ни Тали! Лучше уйти подальше.
Марк даже не заметил, что он прямо отвечает на мои мысли — мысли, а не слова. Итак, Констанс не защита для них… от меня… Да ведь это сказала Натали. Не защита! Печаль и гнев охватывают меня. А расстояние — ты думаешь, это защита? Я справлялся с этими тупыми и злобными тварями-эсэсовцами, так неужели я не смогу воздействовать на родного сына? Да на каком угодно расстоянии…
Лицо Марка медленно бледнеет, это заметно даже сквозь бронзовый летний загар. Он судорожно выпрямляется и сжимает кулаки. Конечно, он все это видит — то, что я думаю. Но что же делать? Марк видит — и уже сообразил, что видит, но так потрясен этим, что не может себе поверить… Идеальный брак… Идеальные дети… Светлый Круг… Боже, какая все это дикая чепуха и как можно так нелепо заблуждаться в моем возрасте… А Констанс? Неужели и она ничего не понимала? Или понимала, но молчала из любви ко мне, из страха за меня?… Тогда… тогда, вероятно, прав Марк, и она прежде всего жена, моя жена, а остальное, даже дети…
Марк сдвигает свои густые темно-золотые брови, прикусывает губу и напряженно вглядывается в меня. Он сбит с толку и напуган.
— Зачем ты это делаешь? — наконец спрашивает он. — Чтоб напугать меня? Это… это же нечестно! И вообще неужели ты мог бы… — он бледнеет все больше.
— Не знаю… — честно признаюсь я — Ведь тебе всего шестнадцать лет, я боялся бы за тебя, и кто знает… Глаза Марка темнеют, я пугаюсь этих расширенных неподвижных зрачков и поспешно заканчиваю: — А сейчас… сейчас я вообще ничего не делаю и вовсе не пытаюсь тебя запугивать… Это получается само собой и не зависит уже от моей воли…
Марк переводит дыхание, поза его становится менее напряженной, но руки по-прежнему сжаты в кулаки.
— Ну ладно, — наконец говорит он, и я понимаю, как он ошеломлен новыми для него ощущениями. — Сейчас я хоть вижу, что ты говоришь правду. Но ты же сам понимаешь, как это могло получиться. Ты желал бы мне добра, как желал бедняжке Тали, а ведь ты мог убить меня, свести с ума… бр-р! — Он зябко передергивает плечами. — Даже помимо воли… ты прости, но я слышал, как ты объяснял маме, что с Тали все получилось помимо твоей воли…
— Это совсем другое дело… — тихо говорю я: усталость и равнодушие опять одолевают меня.
— Уж не знаю… а, да теперь это все равно! Но ты можешь мне объяснить, почему мы остались живы?
Я бессвязно и безнадежно бормочу что-то о Светлом Круге… о великой силе любви и дружбы, о невидимых нитях, связывающих людей… о том, что телепатия усиливает эту духовную связь… Марк слушает и качает головой.
— Я так и думал, что ты сам толком не знаешь, в чем дело. Теперь слушай. Оставаться здесь я больше не могу. И никто не может, ты же видишь. Один за другим уходят и уходят. Я тоже хочу пойти. Может быть, это вовсе и не смерть, мы же ни черта не знаем, сидим, как рыбы в запыленном аквариуме, а кругом, может быть, море, надо только решиться.
— Марк, ты с ума сошел! — Я не хочу сдаваться, хоть не верю в победу. Ты видишь, что я не пытаюсь пускать в ход силу, чтоб удержать кого-либо из вас. А ведь это стоило сделать — вы уходите, чтоб умереть. Только потому, что не хватает терпения.
— Дело не в терпении, — объясняет Марк. — Для чего терпеть — вот вопрос. Или мы одни остались во всем мире, тогда… ну, все равно, тогда это не жизнь. Или же еще есть люди — вот я и пойду их искать.
— Марк, ну разве ты не понимаешь, что такое радиация?
— Понимаю. Мало я книг читал об этом, мало фильмов видел? Но мы-то сейчас не знаем, что там, за окнами. У нас даже счетчика Гейгера нет. Почем ты знаешь, может, это была «чистая» бомба, нейтронная и никакой радиации вовсе и нет?
Я ошеломленно молчу. А если в самом деле?
— Этого не может быть, — глухо говорю я наконец.
— Ах, не может? А чтобы телепатия защищала от радиации — это может быть?
— Но почему же тогда никто не вернулся? — растерянно бормочу я, стараясь сообразить, когда ушла Валери.
— А почему, они должны были возвратиться? — спрашивает Марк.
Эти меня добивает. В самом деле, почему? Что им тут делать, если они поняли, что я трус и жалкий эгоист, что никого я на самом деле не люблю и всеми этими побасенками о Светлом Круге и великой духовней связи лишь прикрываю свое душевное бессилие?
Марк ловит мои мысли и явно смущается. Что он испытывает? Жалость, смешанную с презрением? Ну да, вдобавок он все же подозревает, что я сознательно передаю ему свои мысли, и это кажется ему некрасивым. Еще бы! Дорого я дал бы теперь за возможность спрятаться, уйти в себя, не быть таким прозрачным и беззащитным!
— Значит, ты этого не хочешь? — недоумевая, спрашивает Марк. — Но тогда зачем же?… Ты, значит, действительно уже не можешь с этим справиться? догадывается он. — Ну, вот скажи теперь: разве я не прав? Разве с тобой можно… Ну, прости, конечно. Но, знаешь, я хоть и не трус, а эти штуки меня пугают. Это чертовщина какая-то, что ни говори. И знаешь что: тебе лечиться надо, ты такой издерганный стал… Я маме уж говорил…
Вот он, результат долгих и терпеливых трудов, оправдание моей жизни моя идеальная семья, соединенная такой прочной, такой глубокой связью, мой Светлый Круг, защищающий от враждебного мира! Дочь меня ненавидит, сын презирает, жена… жена, вероятно, жалеет по доброте своей, но и ей я основательно испортил жизнь.
А другие? Отца и Валери я предал своим равнодушием, и они узнали мне цепу… Даже Софи, простая душа, увидела сразу, чего я стою. И это ты считал прообразом будущего, окном в совершенный, гармонический мир? Имей мужество хоть признать свое поражение!
— Да, да, все вы правы, я один виноват! — кричу я, задыхаясь от боли и унижения. — И ты прав, Марк! Иди, что же ты стоишь!
Марк некоторое время колеблется, с тревогой глядя на меня.
— Я сейчас, только позову маму, — бормочет он.
Но как раз этого я уже не в силах вынести. Я чувствую, что не могу сейчас видеть никого, даже Констанс, и, может быть, даже особенно Констанс.
— Ты не уходишь? — Слова еле проходят сквозь мин сведенные судорогой губы. — Тогда я… я тоже не могу больше!
Я бросаюсь к двери на террасу; я бегу, боясь, что Марк меня опередит, удержит; я только одного хочу, уже не сознанием — сознание где-то вне меня, а кожей, сердцем, пересохшим ртом, руками, цепляющимися за пустоту, — хочу уйти, уйти куда угодно от осколков моего разбитого мира. Но я не могу уйти, я топчусь на мосте, задыхаясь от нечеловеческих усилий, а звенящие, сверкающие осколки со всех сторон рушатся на меня, впиваются в тело, в мозг, я слепну, я глохну, я немею от яростной, беспощадной боли, я уже не в силах произнести хоть слово, не в силах молить о пощаде и только кричу, кричу нечеловеческим криком, как двадцать лет назад. И, как тогда, спасительная тяжелая тьма наплывает на меня, наконец-то избавляя от пытки…
Начинало смеркаться, в глубине комнаты было уже совсем темно, и Робер включил настольную лампу у дивана.
— Клод все равно скоро проснется, — сказал он. — Я дал ему очень небольшую дозу.
Констанс смотрела на серое, осунувшееся лицо Клода — лишь легкое подергивание век говорило о том, что он жив.
— Все же я не понимаю, Робер, — тихо произнесла она, — как дошло до этого. Я ведь все время чувствовала, что ему плохо. А вы… разве вы не чувствовали?
Робер колебался.
— Видите ли, это был очень сложный эксперимент… — Он вдруг замолчал.
Констанс повернулась к нему.
— Сложный эксперимент? — медленно переспросила она. — Но ведь речь шла просто о гипнотическом внушении!
— Это и было гипнотическим внушением, — Робер шарил по карманам, ища спички. — Только не простыл… Ну, вы же знаете, с Клодом ничто не просто.
— Да. Так что же все-таки? — Констанс глядела ему прямо в глаза.
— Я не мог просто внушить ему, чтоб он забыл. Или переменил мнение. Это была его idée fixe, центр его жизненной философии… Ну, все это, с телепатией, с подлинной связью между близкими людьми, с очагами сопротивления… Надо было наглядно показать ему, что получится, если Светлый Круг…
— Пожалуйста, продолжайте, — без выражения сказала Констанс.
— Ну, если Светлый Круг окажется реальностью… в условиях… в условиях третьей мировой войны. Если все кругом погибнут, а останемся лишь мы, которых он держит своей любовью. И все будет зависеть от его любви и нашего взаимопонимания.
Констанс долго молчала, опустив голову.
— Я не понимаю, как это было возможно, — наконец сказала она.
— Ну, я все заранее продумал и подготовил… Гипноз… И потому у нас с ним ведь существовала прочная телепатическая связь, так что я мог в известной степени контролировать опыт… Ему я обещал продемонстрировать опыты с электродами… Это я тоже делал для перебивки, вызывал различные воспоминания…
— Значит, Клод все это время был уверен, что началась война? — ровный голос Констанс слегка дрогнул, она откашлялась. — Но ведь война была его постоянным кошмаром, из страха перед войной он и придумал всю свою теорию! Теперь я понимаю… Боже, Робер, вы не должны были этого делать! Это может его убить!
— Я… нет, я в самом деле не подозревал, что он до такой степени болен страхом перед войной. У него все сводилось к мыслям о войне и к воспоминаниям о лагере.
— Вы-то знаете, что он пережил…
— Но я был вместе с ним, и Марсель, и многие другие, и мы в общем-то довольно редко об этом думаем.
— Он никогда не забывал. Не мог забыть.
— Теперь я вижу… Констанс, он, кажется, просыпается!
Дыхание Клода стало неровным, он пошевельнулся и простонал. Робер и Констанс молча стояли у дивана и ждали. Клод открыл глаза и сейчас же, вскрикнув, зажмурился.
— Клод, милый, что с тобой? — тихо спросила Констанс.
— Ты не ушла… и напрасно, — пробормотал Клод, не открывая глаз; лицо его было искажено судорогой глубокого страдания.
— У тебя глаза болят? Попробуй открыть глаза, Клод, пожалуйста, попробуй.
Клод осторожно приоткрыл глаза и сразу же, щурясь, сел на диване. Вид у него был растерянный.
— Подождите… Значит, это все-таки была нейтронная бомба?
Робер прикусил губу.
— Послушай, Клод, мы должны тебе объяснить… — начал он.
Клод внезапно встал и, нетвердо ступая, подошел к окну. В Люксембургском саду серели прозрачные летние сумерки. На аллее играли дети, их звонкий смех, приглушенный шелестом листвы и шорохом автомобильных шин, доносился в окно кабинета, на четвертый этаж старого дома на улице Вожирар. Клод постоял с минуту, потом вернулся и лег на диван.
— Что со мной было? — еле слышно проговорил он, не открывая глаз. Я… я болен?
— Нет… Ты помнишь, что мы с тобой уговорились встретиться сегодня утром?
— Сегодня утром? — ошеломленно переспросил Клод. — Нет…
— Ну, так вот, сегодня утром, в десять часов, ты приехал ко мне, хмурясь, сказал Робер. — Твоя машина стоит и сейчас за углом, на улице Бонапарта. Ты поднялся ко мне и все это время провел в моей лаборатории. Сейчас девять часов вечера. Последний час ты проспал. Опыт продолжался около десяти часов. Констанс почувствовала, что тебе плохо, и приехала.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
— Какой опыт? — очень тихо спросил Клод.
Робер сделал жест отчаяния.
— Констанс, я больше не могу! Объясните ему, бога ради!
Констанс взяла Клода за руку.
— Только не волнуйся, теперь все уже позади. И не сердись на Робера, он сам жалеет, что все так получилось…
Клод вскочил. На лбу у него заблестели крупные капли пота.
— Значит, опыт? — задыхаясь, спросил он. — Гипноз? И электроды на височных долях? Только и всего?
— Клод, ты должен понять… — начал Робер.
Клод провел рукой по мокрому лбу.
— Опыт… — прошептал он. — Опыт… Я всегда восхищался твоим умом, Робер! До такого эсэсовцам, конечно, не додуматься! Правда, эсэсовцы меня не знали так хорошо, как ты… Тебе легче было добраться до самой глубины… и все уничтожить… все… до конца…
— Я не хотел, Клод… — пробормотал Робер. — Но я должен был тебе это сказать. Я хотел, чтоб ты понял…
— И ты это сделал! Талантливо сделал! Я все понял, не беспокойся. Прекрасный урок с наглядными пособиями.
Он нагнулся, ища туфли. Робер и Констанс встревоженно переглянулись.
— Что ты хочешь делать, Клод? — спросила Констанс.
Клод завязал шнурки туфель, встал, надел пиджак, висевший на спинке стула. Он был по-прежнему очень бледен и не поднимал глаз.
— Я поеду домой, — глухо проговорил он. — Сюда, в город. Мне нужно побыть одному и подумать.
— Я с тобой, — сказала Констанс.
— Нет! — Клод покачал головой. — Я должен быть один. Даже без тебя. Не сердись, иначе я не могу.
Констанс посмотрела на Робера, но тот стоял, опустив голову, и словно разглядывал что-то у себя под ногами. Тогда она слегка вздохнула и сказала:
— Как хочешь, Клод.
— Ты знала об этом? — вдруг спросил Клод.
Констанс заколебалась.
— Знала… то есть не обо всем… так, в общих чертах, — с трудом выговорила она. — Мы хотели…
— Я понял, чего вы хотели, — без выражения произнес Клод. — Спасибо. Ты правдива, как всегда. Как почти всегда, впрочем. Теперь я знаю все, что мне нужно.
— Для чего? — сдавленным голосом спросила Констанс.
— Для решения задачи, — так же бесстрастно и невыразительно ответил Клод.
Сизый табачный дым извилистыми полосами плавал по комнате и, подхваченный легким током воздуха, устремлялся в окно. На низком столике темнела большая пепельница, доверху забитая окурками.
Робер встал и подошел к окну. Но тут же отошел, нервно передернув плечами.
— Я вспомнил, как он подошел к этому окну, и понял, что никакой войны не было… — глухо сказал он. — Спасибо, что ты пришел. Я уж совсем…
Марсель покачал головой. Его худое нервное лицо, изуродованное большим шрамом, наискось идущим от виска к подбородку, выражало неодобрительное удивление.
— Ты пей, — сказал он, подвигая Роберу недопитый бокал вина. — Все же легче будет разговаривать… Я чего не могу понять — это как вы с Констанс могли его отпустить одного в таком состоянии.
— Он заявил, что хочет быть один. Ничего тут нельзя было поделать. Констанс поехала вслед за ним в такси, увидела, что он действительно отправился домой. Она несколько раз потом звонила Клоду, просила, чтоб он позволил ей прийти. Он решительно отказывался. Потом перестал отвечать на звонки. Она ходила по другой стороне улицы, видела, что он сидит в кресле у окна, курит. Около часу ночи он перешел в спальню, зажег ночник. Констанс немного успокоилась, вернулась ко мне. На рассвете она разбудила меня и сказала, что Клод умер. Мы поехали на авеню Клебер и еще издалека увидели санитарную машину, полицию… Он был уже мертв… Ну, сам понимаешь, с пятого этажа на тротуар…
— Все-таки надо было иначе…
— Ничего бы не помогло. Он так решил, значит, он сделал бы это рано или поздно. Нервы у него были чувствительны, как у девушки, и он считал себя малодушным и слабовольным, но на самом деле воля у него была стальная. Убить его было нелегко. Он правильно сказал, что эсэсовцам бы этого не добиться, — это мог сделать только я, его лучший друг, при помощи Констанс. Ты пойми, Марсель, это лишь видимость самоубийства. Это убийство, и я убийца. Ты юрист, ты должен это понимать.
— Ладно, пусть будет так, если ты настаиваешь. Но почему ты все это затеял? Ты что, не понимал, какая это опасная игра? Да и Констанс…
— Ну, конечно, я не понимал по-настоящему! Что ж, ты думаешь, это было преднамеренное убийство? А Констанс — ну, она ведь понятия не имела о том, что я хочу сделать. Она думала, что это будет просто сеанс гипноза…
— А он-то как на это согласился?
— Он тем более ничего не знал. Я ему рассказывал, что дают опыты с электродами, наложенными на мозг. В институтской лаборатории мы вживляем электроды в мозг подопытных животных; ну, с людьми, сам понимаешь, обычно приходится накладывать электроды поверх черепа. Результаты не такие точные, но все же очень интересные. Клод рискнул испытать на себе это наложение электродов. О моих опытах с гипнозом он знал, но, конечно, не имел понятия, что я собираюсь его загипнотизировать. Я наложил ему на виски электроды, ток сначала не включал, а вместо этого начал мысленно гипнотизировать его. У нас с ним контакт был превосходный, так что мне быстро удалось…
— Значит, можно внушить человеку, что началась война? И он все увидит и ощутит?
— Что угодно. Можно даже внушить ему, что он ранен. А тут я все хорошо обдумал заранее, с деталями. Правда, вскоре выяснилось, что я далеко не все предусмотрел, но кое-что можно было подправлять по ходу дела… Ну и ощущение времени я подправлял тоже — внушал ему, что прошел день… еще день… что сейчас утро, а теперь уже вечер… Я погружал его в глубокий сон, а потом внушал, что он проспал не минуту-две, а несколько часов… понимаешь?
Забыл внушить ему вовремя, что он обедал, вообще ел, потом пришлось это исправлять, а то он забеспокоился… Ну, что ты на меня так смотришь? Выглядит все это дико, я понимаю. Но послушай, ведь я полагался на прочный контакт с ним, ты же знаешь по лагерю, как это у нас было. Я считал, что в состоянии гипноза этот контакт станет еще более четким. Я думал, что смогу держать под контролем весь опыт. Ну, был уверен, что смогу. Да я как будто бы все и воспринимал, что он видел. Очевидно, я не рассчитал своих сил. Ведь от меня потребовалось громадное напряжение. Я только тогда по-настоящему оценил удивительную силу Клода. Ведь он в лагере, истощенный, избитый, смертельно усталый, подчинял своей воле людей, чуждых и враждебных ему, держал под контролем иногда сразу нескольких, посылал приказы. Недаром он, окончив внушение, часто падал в обморок. Я сам иногда думал, что потеряю сознание — в таких хороших условиях!
— А когда ты заметил, что дело обстоит неблагополучно, почему ты не прекратил опыта? Должен сказать откровенно, Робер, что твое поведение в этой истории непонятно мне с начала и до конца.
Робер встал и зашагал по комнате.
— Не знаю… — отрывисто бросал он на ходу. — Сейчас дело другое… все так повернулось… я оказался преступником, убийцей… Я этого не ждал, пойми!
— А чего ты ждал? — спросил Марсель, глядя на него из глубины кресла. Что за жестокий эксперимент! И над кем — над лучшим своим другом, над Клодом! Как ты мог после всего, что мы пережили в лагере?…
Робер круто повернулся к нему.
— В том-то и беда, что Клод был совершенно искалечен войной. Я этого не понимал, пока не начался эксперимент.
— Ну, а когда ты понял?
— Почему не прекратил опыта? Да мот попробуй объясни это сейчас, даже тебе! Ну пойми, я следил за ходом опыта, я видел почти все, что видел он, и понимал, что он может переживать… Наверное, все же не до конца понимал. У него были совсем другие реакции, другой уровень восприятия. То, что меня могло лишь на мгновение взволновать, доводило Клода до грани помешательства. И вообще у него вся психика была настроена на одно — на память о войне. Конечно, я перемещал электроды вслепую и к тому же не всегда отчетливо понимал, что он видит в данную минуту, но главное, я плохо улавливал ход его мысли. У него все воспоминания, все переживания в конечном счете сводились к мыслям о войне. Я поймал для него чудесное утро, вдвоем с любимой, и войны тогда еще не было, а он ухитрился и по этому поводу огорчаться: мол, какие мы были кретины в 1935 году, ничего не понимали…
Марсель хмуро усмехнулся и покачал головой.
— Что ж, это верно. Мне тогда было двадцать лет, и я думал о чем угодно, только не о войне.
— Да, но сейчас-то ты вспоминаешь об этом, хоть и с грустью, но спокойно, как и я. А у Клода немедленно наступало острое возбуждение, перегрузка, и мне опять приходилось искать новые участки памяти или прибегать к внушению… А я сам уже еле на ногах держался от усталости…
— Так какого же черта все-таки…
— Да пойми ты, я вел с ним спор! Я должен был его убедить!
— Странный метод вести спор, как ни говори…
— Только не для нас с ним! Для нас это был вполне естественный метод. Неужели ты не понимаешь, ведь ты же видел все это в лагере!
— Ну, допустим, метод хорош. А результаты?
— Что ж, я, по-твоему, сознательно добивался этих результатов? — Робер устало опустился в кресло. — Опыт был рискованный, сложный… Все получилось не так, как я предполагал… Я это ощущал, но очень приблизительно и неточно.
— Ну, вот видишь…
— Но ведь я мог предполагать лишь приблизительно! Таких опытов никто еще не делал.
Сочетание сложнейшего гипнотического внушения с глубоким и прочным телепатическим контактом, да к тому же еще электроды! Разве тут есть точные критерии, разве можно на любой стадии дать однозначный ответ: да — да, нет — нет? Конечно, я сразу заметил, что Клод очень легко перевозбуждается, и старался притормаживать, приглушать его реакции в особенно острых случаях, когда перо электроэнцефалографа начинало чертить слишком резкие зигзаги на ленте. Но ведь если б мне не удалось вызвать у него яркие эмоции, это означало бы, что опыт провалился. Понимаешь? Я и то старался снимать и приглушать слишком сильные реакции — ну, когда уходила Валери, потом Натали, отец… Я оставлял ему память об этом, но приказывал воспринимать это спокойней, более философски, что ли…
— Просто черт знает что! — пробормотал Марсель, наливая себе вина. — Ты объяснял-объяснял, а я все-таки не понимаю, как это все возможно. Ну, вот хотя бы то, что он стал «прозрачным»«для всех.
— Ну, это получилось само собой. Было бы немного сложней внушать ему, что он понимает всех, а сам непроницаем, пока не выскажется. Создалась бы путаница в восприятии… Ну, и для моих целей был полезней этот вариант: чтобы Клод понял, как это тяжело для других…
— Ладно, — вздохнув, сказал Марсель. — Я в этой вашей чертовщине все равно не разберусь как следует. Но, значит, ты затеял всю эту жуткую историю для того, чтобы переубедить Клода. А в чем? Я и этого что-то не понимаю. В том, что борьба за мир возможна? Но что ж ты ему доказал? Скорее уж обратное. Да и вообще, что за методы…
— Ах, да не в этом дело! — нетерпеливо ответил Робер. — При чем тут борьба за мир? Ты пойми, ведь он ослеп, он шел по краю пропасти, и я видел, что он вот-вот свалится и, пожалуй, потащит за собой всех. Ну, представляешь себе, что это значит, когда человек делает ставку на одно, только на одно? И вдобавок на самые хрупкие, самые ненадежные чувства?
— Почему же самые ненадежные? Любовь, дружба, семья…
— Не будем об этом спорить, хотя я считаю, что любовь между родителями и детьми — чувство сложное и обычно одностороннее. Но если от любви и дружбы, даже самой искренней, требовать слишком многого, она неизбежно надломится. Таков уж закон жизни. Это все равно, что впрячь скаковую лошадь в телегу ломовика. Если ты попробуешь отгородиться любовью от всего мира и видеть в ней единственное спасение и единственную подлинную ценность, ты проиграешь неминуемо. Проиграешь, как ты ни цепляйся за эту любовь!
— Ну, я — то ничего подобного и не собираюсь делать, меня ты не агитируй, — сказал Марсель. — Но как получилось, что Клод так ухватился за эту свою идею насчет внутренних очагов сопротивления? Как могло случиться, что Клод Лефевр, лагерник, отличный боец, идеально честный человек, — и вдруг увлекся такой теорией… Ведь если разобраться, это мещанство!
— Вот видишь! Это я ему как раз и пытался втолковать! Парадокс заключается в том, что мое определение его глубоко оскорбляло: он искренне ненавидел мещан! И был уверен, что его теория — именно антимещанская. Что эти очаги внутреннего сопротивления станут форпостами будущего мира, гармонического, прекрасного и доброго.
— Как же ты это объясняешь? — спросил Марсель.
— Я думаю, что он был слишком глубоко травмирован войной. Психика у него сверхчувствительная, для таких тонких организаций годы лагеря это…
— Но он же превосходно держался в лагере!
— Боюсь, что никто из нас не понимал, чего это ему стоило. Ему было вдесятеро тяжелей, чем нам, а он, не жалуясь, выносил такие перегрузки, которые не под силу и людям покрепче. Но зато он уже и не смог выздороветь. Если б не Констанс, он умер бы с горя или покончил самоубийством еще тогда, девятнадцать лет назад.
— Но как же ты, зная все это, решился именно с ним на такой эксперимент?
— Я же тебе объясняю, что лишь теперь понял это по-настоящему. А вмешаться в его дела мне казалось Необходимым, да и Констанс просила. Ее очень встревожила эта история с дочерью… ну, я тебе рассказывал. И она боялась за сына.
— А он и сына втянул в эти дела?
— По-настоящему — нет… то есть, я хочу сказать, Клод специально этим не занимался. Но Натали он тоже не занимался до этого случая, а связь у них все же была. Атмосфера такая создалась в семье, тут уж неизбежно… Я долго не бывал у них, ездил много за последние месяцы, после смерти Франсуазы мне как-то не сиделось на месте… Да и раньше мы с Клодом больше встречались вне дома, он еще с тех времен, с 1945 года, инстинктивно сторонился Франсуазы… Понимаешь, не то чтоб он не любил ее, но всегда помнил, как ему было тяжело тогда, без Валери и без меня… Так вот, вернулся я из Америки, зашел к ним, посидел вечер — и жутко мне стало. Натали похожа на живой труп, а ведь была такая милая, веселая девчонка. Марк дома почти не сидит и ни с кем не разговаривает. Констанс, как всегда, держится молодцом, но я — то вижу, что на душе у нее кошки скребут. А Клод ничего не замечает и твердит: «Моя идеальная семья, мой Светлый Круг, мой очаг сопротивления…» С ним говорить было попросту невозможно. А за исключением этого пункта — семьи и телепатии, — он был в порядке. Много работал, заканчивал очень интересную серию экспериментов.
— И ты решился тоже провести эксперимент?
— Да. Видишь ли, я считал, что отвечаю за него. Да и Констанс, по-видимому, так считала. Я хотел вылечить его от этой сумасшедшей идеи. Но как? Логические доводы на него не повлияли бы: это была вера вне логики, вне фактов. Вот я и решил создать модель его психики, его микромира, этого самого Светлого Круга, и показать ему наглядно, до чего хрупки все личные связи в нашем мире…
— Во имя дружбы и любви показать, что на дружбу и любовь рассчитывать нечего? — подхватил Марсель. — Нет, Робер, это просто черт знает что! Твой эксперимент мало того, что бесчеловечен и жесток, — он еще и лишен смысла. Что ты мог доказать в конечном счете? Что нельзя жить в наглухо изолированном от общества личном микромире? Но ведь такой идеальной изоляции в жизни не бывает. Ты поставил эксперимент в искусственном вакууме. И не бывает так, чтоб уж все абсолютно зависело от воли и чувства одного человека, тем более в такой прямой и трагической форме.
— Но ведь я должен был искусственно заострить и подчеркнуть все главное. Конечно, моя модель не уменьшенный макет, а скорее символ внутреннего мира Клода. Логический вывод из его посылок.
— Возможно, ты и прав, — помолчав, ответил Марсель. — Но вообще — что за мрачная идея! Ты, Робер, прости меня, не обращался к психиатру? Или к этим, как их, психоаналитикам?
— Зачем мне психоаналитики? Я и без них понимаю, что меня толкнуло на этот эксперимент. Я привык отвечать за Клода еще со времен лагеря. Хоть он и был старше меня, но всегда искал моей поддержки, так уж получалось. При всех своих удивительных способностях он был совершенно беспомощен и беззащитен в повседневной жизни. Как большая птица с подрезанными крыльями — взлететь и оторваться от земли ей надолго нельзя, а ходить по земле она не умеет. Да… Многие считают, что телепатические способности — это проявление атавизма. Но как бы там ни было, а мне Клод Лефевр иногда казался человеком, который из будущего, ясного и гармонического, мира попал в наш жестокий век. И тут его замучили насмерть — и друзья и враги… Меня его глаза поразили при первой же встрече, в лагере военнопленных. Я помню: Клод стоял у двери длинного серого барака, кругом была осенняя непролазная грязь, лужи, и все было такое же казенное, холодное, серое, как этот проклятый барак. Но глаза Клода — они были из другого мира, говорю тебе! Я с разгона пробежал мимо него, а потом сразу вернулся и уже не мог оторваться от его глаз, такие они были ясные и страдальческие. Большие, красивые, как у девушки, серо-голубые глаза с длинными темными ресницами.
— Это верно, глаза у него были необыкновенные, особенно когда он задумается, бывало. Но во время этих самых сеансов я на Клода просто боялся глядеть. И глаза у него становились мутные и страшные, и лицо застывало как-то… бр-р! Как он только выдерживал, действительно…
Они долго молчали.
— Что же мне делать, по-твоему? — спросил, наконец, Робер. — Идти в полицию? Можешь мне поверить, я колеблюсь не из страха. Мне легче было бы отсидеть, сколько положено, в тюрьме, чем вот так, как сейчас… Я Констанс не то что в глаза не смею смотреть, я… ну, да что говорить, сам понимаешь…
— Насчет полиции ты брось, это ни к чему. Тебя почти наверняка оправдают, а пока что ты потащишь за собой на скамью подсудимых Констанс и наделаешь шуму. Кому от этого будет легче, спрашивается? Если жаждешь славы, иди в редакции вечерних газет, они тебя благословят за такую сенсацию.
— Ты вправе издеваться надо мной, я заслужил, — устало сказал Робер. Но пойми хоть одно: я вынужден был действовать! Вся эта история быстро кончилась бы катастрофой. Натали совершенно надломлена, рано или поздно Клод перестал бы тешить себя иллюзией, что она выздоравливает. А главное Марк собрался уйти из дому. Констанс знала, что он медлит только из жалости к Натали, ждет, чтоб ей стало хоть немного лучше. Так вот — или Марк ушел бы, и тогда Светлый Круг рассыпался бы на глазах у Клода. Или еще хуже, пожалуй, — Клод постарался бы удержать Марка гипнотическим внушением и искалечил бы душу сыну так же, как и дочери. Уж поверь, Констанс понапрасну бить тревогу не стала бы, у нее выдержки и спокойствия на троих хватит.
— Но все-таки… неужели он решился бы сделать это с Марком?
— В том-то и дело! Констанс осторожно спросила у него, пользуясь подходящим случаем, как он поступил бы, если б Марк предпринял какие-либо неверные шаги. Он ответил: «Что ж, вероятно, я вмешался бы. Ну, более продуманно, чем с Натали, но не могу же я смотреть, как сын подвергается опасности, и не защищать его…» Этот ответ до такой степени напугал Констанс, что она тут же позвонила мне и условилась о встрече. Она-то знала, что Клод так и поступит, если успеет.
Робер сделал жест отчаяния.
— Констанс, я больше не могу! Объясните ему, бога ради!
Констанс взяла Клода за руку.
— Только не волнуйся, теперь все уже позади. И не сердись на Робера, он сам жалеет, что все так получилось…
Клод вскочил. На лбу у него заблестели крупные капли пота.
— Значит, опыт? — задыхаясь, спросил он. — Гипноз? И электроды на височных долях? Только и всего?
— Клод, ты должен понять… — начал Робер.
Клод провел рукой по мокрому лбу.
— Опыт… — прошептал он. — Опыт… Я всегда восхищался твоим умом, Робер! До такого эсэсовцам, конечно, не додуматься! Правда, эсэсовцы меня не знали так хорошо, как ты… Тебе легче было добраться до самой глубины… и все уничтожить… все… до конца…
— Я не хотел, Клод… — пробормотал Робер. — Но я должен был тебе это сказать. Я хотел, чтоб ты понял…
— И ты это сделал! Талантливо сделал! Я все понял, не беспокойся. Прекрасный урок с наглядными пособиями.
Он нагнулся, ища туфли. Робер и Констанс встревоженно переглянулись.
— Что ты хочешь делать, Клод? — спросила Констанс.
Клод завязал шнурки туфель, встал, надел пиджак, висевший на спинке стула. Он был по-прежнему очень бледен и не поднимал глаз.
— Я поеду домой, — глухо проговорил он. — Сюда, в город. Мне нужно побыть одному и подумать.
— Я с тобой, — сказала Констанс.
— Нет! — Клод покачал головой. — Я должен быть один. Даже без тебя. Не сердись, иначе я не могу.
Констанс посмотрела на Робера, но тот стоял, опустив голову, и словно разглядывал что-то у себя под ногами. Тогда она слегка вздохнула и сказала:
— Как хочешь, Клод.
— Ты знала об этом? — вдруг спросил Клод.
Констанс заколебалась.
— Знала… то есть не обо всем… так, в общих чертах, — с трудом выговорила она. — Мы хотели…
— Я понял, чего вы хотели, — без выражения произнес Клод. — Спасибо. Ты правдива, как всегда. Как почти всегда, впрочем. Теперь я знаю все, что мне нужно.
— Для чего? — сдавленным голосом спросила Констанс.
— Для решения задачи, — так же бесстрастно и невыразительно ответил Клод.
Сизый табачный дым извилистыми полосами плавал по комнате и, подхваченный легким током воздуха, устремлялся в окно. На низком столике темнела большая пепельница, доверху забитая окурками.
Робер встал и подошел к окну. Но тут же отошел, нервно передернув плечами.
— Я вспомнил, как он подошел к этому окну, и понял, что никакой войны не было… — глухо сказал он. — Спасибо, что ты пришел. Я уж совсем…
Марсель покачал головой. Его худое нервное лицо, изуродованное большим шрамом, наискось идущим от виска к подбородку, выражало неодобрительное удивление.
— Ты пей, — сказал он, подвигая Роберу недопитый бокал вина. — Все же легче будет разговаривать… Я чего не могу понять — это как вы с Констанс могли его отпустить одного в таком состоянии.
— Он заявил, что хочет быть один. Ничего тут нельзя было поделать. Констанс поехала вслед за ним в такси, увидела, что он действительно отправился домой. Она несколько раз потом звонила Клоду, просила, чтоб он позволил ей прийти. Он решительно отказывался. Потом перестал отвечать на звонки. Она ходила по другой стороне улицы, видела, что он сидит в кресле у окна, курит. Около часу ночи он перешел в спальню, зажег ночник. Констанс немного успокоилась, вернулась ко мне. На рассвете она разбудила меня и сказала, что Клод умер. Мы поехали на авеню Клебер и еще издалека увидели санитарную машину, полицию… Он был уже мертв… Ну, сам понимаешь, с пятого этажа на тротуар…
— Все-таки надо было иначе…
— Ничего бы не помогло. Он так решил, значит, он сделал бы это рано или поздно. Нервы у него были чувствительны, как у девушки, и он считал себя малодушным и слабовольным, но на самом деле воля у него была стальная. Убить его было нелегко. Он правильно сказал, что эсэсовцам бы этого не добиться, — это мог сделать только я, его лучший друг, при помощи Констанс. Ты пойми, Марсель, это лишь видимость самоубийства. Это убийство, и я убийца. Ты юрист, ты должен это понимать.
— Ладно, пусть будет так, если ты настаиваешь. Но почему ты все это затеял? Ты что, не понимал, какая это опасная игра? Да и Констанс…
— Ну, конечно, я не понимал по-настоящему! Что ж, ты думаешь, это было преднамеренное убийство? А Констанс — ну, она ведь понятия не имела о том, что я хочу сделать. Она думала, что это будет просто сеанс гипноза…
— А он-то как на это согласился?
— Он тем более ничего не знал. Я ему рассказывал, что дают опыты с электродами, наложенными на мозг. В институтской лаборатории мы вживляем электроды в мозг подопытных животных; ну, с людьми, сам понимаешь, обычно приходится накладывать электроды поверх черепа. Результаты не такие точные, но все же очень интересные. Клод рискнул испытать на себе это наложение электродов. О моих опытах с гипнозом он знал, но, конечно, не имел понятия, что я собираюсь его загипнотизировать. Я наложил ему на виски электроды, ток сначала не включал, а вместо этого начал мысленно гипнотизировать его. У нас с ним контакт был превосходный, так что мне быстро удалось…
— Значит, можно внушить человеку, что началась война? И он все увидит и ощутит?
— Что угодно. Можно даже внушить ему, что он ранен. А тут я все хорошо обдумал заранее, с деталями. Правда, вскоре выяснилось, что я далеко не все предусмотрел, но кое-что можно было подправлять по ходу дела… Ну и ощущение времени я подправлял тоже — внушал ему, что прошел день… еще день… что сейчас утро, а теперь уже вечер… Я погружал его в глубокий сон, а потом внушал, что он проспал не минуту-две, а несколько часов… понимаешь?
Забыл внушить ему вовремя, что он обедал, вообще ел, потом пришлось это исправлять, а то он забеспокоился… Ну, что ты на меня так смотришь? Выглядит все это дико, я понимаю. Но послушай, ведь я полагался на прочный контакт с ним, ты же знаешь по лагерю, как это у нас было. Я считал, что в состоянии гипноза этот контакт станет еще более четким. Я думал, что смогу держать под контролем весь опыт. Ну, был уверен, что смогу. Да я как будто бы все и воспринимал, что он видел. Очевидно, я не рассчитал своих сил. Ведь от меня потребовалось громадное напряжение. Я только тогда по-настоящему оценил удивительную силу Клода. Ведь он в лагере, истощенный, избитый, смертельно усталый, подчинял своей воле людей, чуждых и враждебных ему, держал под контролем иногда сразу нескольких, посылал приказы. Недаром он, окончив внушение, часто падал в обморок. Я сам иногда думал, что потеряю сознание — в таких хороших условиях!
— А когда ты заметил, что дело обстоит неблагополучно, почему ты не прекратил опыта? Должен сказать откровенно, Робер, что твое поведение в этой истории непонятно мне с начала и до конца.
Робер встал и зашагал по комнате.
— Не знаю… — отрывисто бросал он на ходу. — Сейчас дело другое… все так повернулось… я оказался преступником, убийцей… Я этого не ждал, пойми!
— А чего ты ждал? — спросил Марсель, глядя на него из глубины кресла. Что за жестокий эксперимент! И над кем — над лучшим своим другом, над Клодом! Как ты мог после всего, что мы пережили в лагере?…
Робер круто повернулся к нему.
— В том-то и беда, что Клод был совершенно искалечен войной. Я этого не понимал, пока не начался эксперимент.
— Ну, а когда ты понял?
— Почему не прекратил опыта? Да мот попробуй объясни это сейчас, даже тебе! Ну пойми, я следил за ходом опыта, я видел почти все, что видел он, и понимал, что он может переживать… Наверное, все же не до конца понимал. У него были совсем другие реакции, другой уровень восприятия. То, что меня могло лишь на мгновение взволновать, доводило Клода до грани помешательства. И вообще у него вся психика была настроена на одно — на память о войне. Конечно, я перемещал электроды вслепую и к тому же не всегда отчетливо понимал, что он видит в данную минуту, но главное, я плохо улавливал ход его мысли. У него все воспоминания, все переживания в конечном счете сводились к мыслям о войне. Я поймал для него чудесное утро, вдвоем с любимой, и войны тогда еще не было, а он ухитрился и по этому поводу огорчаться: мол, какие мы были кретины в 1935 году, ничего не понимали…
Марсель хмуро усмехнулся и покачал головой.
— Что ж, это верно. Мне тогда было двадцать лет, и я думал о чем угодно, только не о войне.
— Да, но сейчас-то ты вспоминаешь об этом, хоть и с грустью, но спокойно, как и я. А у Клода немедленно наступало острое возбуждение, перегрузка, и мне опять приходилось искать новые участки памяти или прибегать к внушению… А я сам уже еле на ногах держался от усталости…
— Так какого же черта все-таки…
— Да пойми ты, я вел с ним спор! Я должен был его убедить!
— Странный метод вести спор, как ни говори…
— Только не для нас с ним! Для нас это был вполне естественный метод. Неужели ты не понимаешь, ведь ты же видел все это в лагере!
— Ну, допустим, метод хорош. А результаты?
— Что ж, я, по-твоему, сознательно добивался этих результатов? — Робер устало опустился в кресло. — Опыт был рискованный, сложный… Все получилось не так, как я предполагал… Я это ощущал, но очень приблизительно и неточно.
— Ну, вот видишь…
— Но ведь я мог предполагать лишь приблизительно! Таких опытов никто еще не делал.
Сочетание сложнейшего гипнотического внушения с глубоким и прочным телепатическим контактом, да к тому же еще электроды! Разве тут есть точные критерии, разве можно на любой стадии дать однозначный ответ: да — да, нет — нет? Конечно, я сразу заметил, что Клод очень легко перевозбуждается, и старался притормаживать, приглушать его реакции в особенно острых случаях, когда перо электроэнцефалографа начинало чертить слишком резкие зигзаги на ленте. Но ведь если б мне не удалось вызвать у него яркие эмоции, это означало бы, что опыт провалился. Понимаешь? Я и то старался снимать и приглушать слишком сильные реакции — ну, когда уходила Валери, потом Натали, отец… Я оставлял ему память об этом, но приказывал воспринимать это спокойней, более философски, что ли…
— Просто черт знает что! — пробормотал Марсель, наливая себе вина. — Ты объяснял-объяснял, а я все-таки не понимаю, как это все возможно. Ну, вот хотя бы то, что он стал «прозрачным»«для всех.
— Ну, это получилось само собой. Было бы немного сложней внушать ему, что он понимает всех, а сам непроницаем, пока не выскажется. Создалась бы путаница в восприятии… Ну, и для моих целей был полезней этот вариант: чтобы Клод понял, как это тяжело для других…
— Ладно, — вздохнув, сказал Марсель. — Я в этой вашей чертовщине все равно не разберусь как следует. Но, значит, ты затеял всю эту жуткую историю для того, чтобы переубедить Клода. А в чем? Я и этого что-то не понимаю. В том, что борьба за мир возможна? Но что ж ты ему доказал? Скорее уж обратное. Да и вообще, что за методы…
— Ах, да не в этом дело! — нетерпеливо ответил Робер. — При чем тут борьба за мир? Ты пойми, ведь он ослеп, он шел по краю пропасти, и я видел, что он вот-вот свалится и, пожалуй, потащит за собой всех. Ну, представляешь себе, что это значит, когда человек делает ставку на одно, только на одно? И вдобавок на самые хрупкие, самые ненадежные чувства?
— Почему же самые ненадежные? Любовь, дружба, семья…
— Не будем об этом спорить, хотя я считаю, что любовь между родителями и детьми — чувство сложное и обычно одностороннее. Но если от любви и дружбы, даже самой искренней, требовать слишком многого, она неизбежно надломится. Таков уж закон жизни. Это все равно, что впрячь скаковую лошадь в телегу ломовика. Если ты попробуешь отгородиться любовью от всего мира и видеть в ней единственное спасение и единственную подлинную ценность, ты проиграешь неминуемо. Проиграешь, как ты ни цепляйся за эту любовь!
— Ну, я — то ничего подобного и не собираюсь делать, меня ты не агитируй, — сказал Марсель. — Но как получилось, что Клод так ухватился за эту свою идею насчет внутренних очагов сопротивления? Как могло случиться, что Клод Лефевр, лагерник, отличный боец, идеально честный человек, — и вдруг увлекся такой теорией… Ведь если разобраться, это мещанство!
— Вот видишь! Это я ему как раз и пытался втолковать! Парадокс заключается в том, что мое определение его глубоко оскорбляло: он искренне ненавидел мещан! И был уверен, что его теория — именно антимещанская. Что эти очаги внутреннего сопротивления станут форпостами будущего мира, гармонического, прекрасного и доброго.
— Как же ты это объясняешь? — спросил Марсель.
— Я думаю, что он был слишком глубоко травмирован войной. Психика у него сверхчувствительная, для таких тонких организаций годы лагеря это…
— Но он же превосходно держался в лагере!
— Боюсь, что никто из нас не понимал, чего это ему стоило. Ему было вдесятеро тяжелей, чем нам, а он, не жалуясь, выносил такие перегрузки, которые не под силу и людям покрепче. Но зато он уже и не смог выздороветь. Если б не Констанс, он умер бы с горя или покончил самоубийством еще тогда, девятнадцать лет назад.
— Но как же ты, зная все это, решился именно с ним на такой эксперимент?
— Я же тебе объясняю, что лишь теперь понял это по-настоящему. А вмешаться в его дела мне казалось Необходимым, да и Констанс просила. Ее очень встревожила эта история с дочерью… ну, я тебе рассказывал. И она боялась за сына.
— А он и сына втянул в эти дела?
— По-настоящему — нет… то есть, я хочу сказать, Клод специально этим не занимался. Но Натали он тоже не занимался до этого случая, а связь у них все же была. Атмосфера такая создалась в семье, тут уж неизбежно… Я долго не бывал у них, ездил много за последние месяцы, после смерти Франсуазы мне как-то не сиделось на месте… Да и раньше мы с Клодом больше встречались вне дома, он еще с тех времен, с 1945 года, инстинктивно сторонился Франсуазы… Понимаешь, не то чтоб он не любил ее, но всегда помнил, как ему было тяжело тогда, без Валери и без меня… Так вот, вернулся я из Америки, зашел к ним, посидел вечер — и жутко мне стало. Натали похожа на живой труп, а ведь была такая милая, веселая девчонка. Марк дома почти не сидит и ни с кем не разговаривает. Констанс, как всегда, держится молодцом, но я — то вижу, что на душе у нее кошки скребут. А Клод ничего не замечает и твердит: «Моя идеальная семья, мой Светлый Круг, мой очаг сопротивления…» С ним говорить было попросту невозможно. А за исключением этого пункта — семьи и телепатии, — он был в порядке. Много работал, заканчивал очень интересную серию экспериментов.
— И ты решился тоже провести эксперимент?
— Да. Видишь ли, я считал, что отвечаю за него. Да и Констанс, по-видимому, так считала. Я хотел вылечить его от этой сумасшедшей идеи. Но как? Логические доводы на него не повлияли бы: это была вера вне логики, вне фактов. Вот я и решил создать модель его психики, его микромира, этого самого Светлого Круга, и показать ему наглядно, до чего хрупки все личные связи в нашем мире…
— Во имя дружбы и любви показать, что на дружбу и любовь рассчитывать нечего? — подхватил Марсель. — Нет, Робер, это просто черт знает что! Твой эксперимент мало того, что бесчеловечен и жесток, — он еще и лишен смысла. Что ты мог доказать в конечном счете? Что нельзя жить в наглухо изолированном от общества личном микромире? Но ведь такой идеальной изоляции в жизни не бывает. Ты поставил эксперимент в искусственном вакууме. И не бывает так, чтоб уж все абсолютно зависело от воли и чувства одного человека, тем более в такой прямой и трагической форме.
— Но ведь я должен был искусственно заострить и подчеркнуть все главное. Конечно, моя модель не уменьшенный макет, а скорее символ внутреннего мира Клода. Логический вывод из его посылок.
— Возможно, ты и прав, — помолчав, ответил Марсель. — Но вообще — что за мрачная идея! Ты, Робер, прости меня, не обращался к психиатру? Или к этим, как их, психоаналитикам?
— Зачем мне психоаналитики? Я и без них понимаю, что меня толкнуло на этот эксперимент. Я привык отвечать за Клода еще со времен лагеря. Хоть он и был старше меня, но всегда искал моей поддержки, так уж получалось. При всех своих удивительных способностях он был совершенно беспомощен и беззащитен в повседневной жизни. Как большая птица с подрезанными крыльями — взлететь и оторваться от земли ей надолго нельзя, а ходить по земле она не умеет. Да… Многие считают, что телепатические способности — это проявление атавизма. Но как бы там ни было, а мне Клод Лефевр иногда казался человеком, который из будущего, ясного и гармонического, мира попал в наш жестокий век. И тут его замучили насмерть — и друзья и враги… Меня его глаза поразили при первой же встрече, в лагере военнопленных. Я помню: Клод стоял у двери длинного серого барака, кругом была осенняя непролазная грязь, лужи, и все было такое же казенное, холодное, серое, как этот проклятый барак. Но глаза Клода — они были из другого мира, говорю тебе! Я с разгона пробежал мимо него, а потом сразу вернулся и уже не мог оторваться от его глаз, такие они были ясные и страдальческие. Большие, красивые, как у девушки, серо-голубые глаза с длинными темными ресницами.
— Это верно, глаза у него были необыкновенные, особенно когда он задумается, бывало. Но во время этих самых сеансов я на Клода просто боялся глядеть. И глаза у него становились мутные и страшные, и лицо застывало как-то… бр-р! Как он только выдерживал, действительно…
Они долго молчали.
— Что же мне делать, по-твоему? — спросил, наконец, Робер. — Идти в полицию? Можешь мне поверить, я колеблюсь не из страха. Мне легче было бы отсидеть, сколько положено, в тюрьме, чем вот так, как сейчас… Я Констанс не то что в глаза не смею смотреть, я… ну, да что говорить, сам понимаешь…
— Насчет полиции ты брось, это ни к чему. Тебя почти наверняка оправдают, а пока что ты потащишь за собой на скамью подсудимых Констанс и наделаешь шуму. Кому от этого будет легче, спрашивается? Если жаждешь славы, иди в редакции вечерних газет, они тебя благословят за такую сенсацию.
— Ты вправе издеваться надо мной, я заслужил, — устало сказал Робер. Но пойми хоть одно: я вынужден был действовать! Вся эта история быстро кончилась бы катастрофой. Натали совершенно надломлена, рано или поздно Клод перестал бы тешить себя иллюзией, что она выздоравливает. А главное Марк собрался уйти из дому. Констанс знала, что он медлит только из жалости к Натали, ждет, чтоб ей стало хоть немного лучше. Так вот — или Марк ушел бы, и тогда Светлый Круг рассыпался бы на глазах у Клода. Или еще хуже, пожалуй, — Клод постарался бы удержать Марка гипнотическим внушением и искалечил бы душу сыну так же, как и дочери. Уж поверь, Констанс понапрасну бить тревогу не стала бы, у нее выдержки и спокойствия на троих хватит.
— Но все-таки… неужели он решился бы сделать это с Марком?
— В том-то и дело! Констанс осторожно спросила у него, пользуясь подходящим случаем, как он поступил бы, если б Марк предпринял какие-либо неверные шаги. Он ответил: «Что ж, вероятно, я вмешался бы. Ну, более продуманно, чем с Натали, но не могу же я смотреть, как сын подвергается опасности, и не защищать его…» Этот ответ до такой степени напугал Констанс, что она тут же позвонила мне и условилась о встрече. Она-то знала, что Клод так и поступит, если успеет.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
— Послушай, но получается так, что ты, спасая Клода от катастрофы, решил ускорить эту катастрофу! Разве нет?
— Нет. Скорее это можно определить так: я попытался сделать прививку, чтоб избежать смертельно опасной болезни.
— Хороша прививка, от которой умирают!
— Такое случается и с проверенными вакцинами. А тут слишком много неизвестных…
— Как же ты мог…
Робер опять вскочил.
— А что мне было делать? — выкрикнул он. — Смотреть и молчать? Тогда я был бы ни в чем не виноват, да? И, видя, как они все гибнут на моих глазах, мог бы считать, что моя совесть чиста? А я не могу так считать, пойми ты! Я никогда не боялся ответственности.
Марсель поднял голову и посмотрел на него.
— Знаешь, что я тебе скажу? — медленно произнес он. — Очень плохо бояться ответственности, от этого очень много зла на земле. Но еще хуже брать на себя ответственность за то, что неминуемо выскользнет из-под твоего контроля!
Робер долго молчал, расхаживая по комнате. Потом он сел в кресло и налил себе вина.
— Вероятно, ты прав, — тихо сказал он. — Но, видишь ли, это не вообще ответственность за другого, не абстрактный вопрос: может ли А отвечать за В? Это мы с Клодом, наша с ним дружба. Почти четверть века, почти шесть лет лагерей и тюрем… Даже ты не все знаешь… Я многое изменил в его судьбе — может быть, не всегда к лучшему. Я заставлял Клода действовать вопреки его убеждениям… то есть четких убеждений у него тогда, пожалуй, не было, — но вопреки его натуре. Он не был бойцом — я заставил его участвовать в борьбе, и он это делал из любви ко мне, ну, и, конечно, из врожденной доброты и честности.
— Я не понимаю… — пробормотал Марсель.
— Да вот тебе пример: наш побег из лагеря военнопленных. Ведь это из-за меня Клод вынес такие нечеловеческие пытки в гестапо. Если б не я, он, может, вообще не решился бы на побег, и лучше бы ему сидеть до конца войны там, чем попасть в Маутхаузен. Ну, а если б он и бежал, то иначе, без всей этой шикарно задуманной истории с подложными справками. Ведь нас с ним почему так зверски пытали? Потому что нельзя было объяснить, как мы узнали, кто включен в список на эшелон, и откуда достали бланки для справок. Доступа в лагерную канцелярию мы не имели… Походило на сговор с немецкой комендатурой — значит, гестаповцы выбивали из нас имена предателей рейха, врагов фюрера…
— Вон что! А на способности Клода вы не решались сослаться?
— Да гестаповцы либо не поверили бы, либо все равно убили бы нас обоих — на что им такие опасные типы! К тому же в этом деле были действительно замешаны парни из комендатуры. Если б мы все рассказали, как есть, до них добрались бы обязательно. А они были хорошие ребята. Оставалось нам валить все на мертвых да твердить: «Больше я ничего не знаю, убейте меня!» И Клод все это вынес и никогда ни словом не попрекнул меня.
— А ты? Ты себя не упрекал?
— Я?… Видишь ли, я и тут не все понимал в душе Клода. Это я сейчас, после всего, понимаю, что он жил бы иначе, если б не мое вмешательство… Правда, он всегда уверял, что вообще умер бы от горя и тоски в лагере, если б не встретил меня… Может, так оно в есть. Клод, он ведь был совсем особым, непохожим на других. Но тогда — тогда я думал, что он все воспринимает в общем так же, как и я. Что борьба — это для него естественно и просто, ведь он благороден, кристально честен, ненавидит фашистов всеми силами души…
— Ты хочешь сказать, что, если б не дружба с тобой, Клод просидел бы всю войну, ни черта не делая? — удивленно спросил Марсель. — Однако не слишком лестная характеристика!
— Я думаю, что поступки Клода нельзя было мерить обычными мерками, устало и задумчиво проговорил Робер. — Он был… ну, словно из другого измерения…
— Да вот тебе пример: наш побег из лагеря военнопленных. Ведь это из-за меня Клод вынес такие нечеловеческие пытки в гестапо. Если б не я, он, может, вообще не решился бы на побег, и лучше бы ему сидеть до конца войны там, чем попасть в Маутхаузен. Ну, а если б он и бежал, то иначе, без всей этой шикарно задуманной истории с подложными справками. Ведь нас с ним почему так зверски пытали? Потому что нельзя было объяснить, как мы узнали, кто включен в список на эшелон, и откуда достали бланки для справок. Доступа в лагерную канцелярию мы не имели… Походило на сговор с немецкой комендатурой — значит, гестаповцы выбивали из нас имена предателей рейха, врагов фюрера…
— Вон что! А на способности Клода вы не решались сослаться?
— Да гестаповцы либо не поверили бы, либо все равно убили бы нас обоих — на что им такие опасные типы! К тому же в этом деле были действительно замешаны парни из комендатуры. Если б мы все рассказали, как есть, до них добрались бы обязательно. А они были хорошие ребята. Оставалось нам валить все на мертвых да твердить: «Больше я ничего не знаю, убейте меня!» И Клод все это вынес и никогда ни словом не попрекнул меня.
— А ты? Ты себя не упрекал?
— Я?… Видишь ли, я и тут не все понимал в душе Клода. Это я сейчас, после всего, понимаю, что он жил бы иначе, если б не мое вмешательство… Правда, он всегда уверял, что вообще умер бы от горя и тоски в лагере, если б не встретил меня… Может, так оно в есть. Клод, он ведь был совсем особым, непохожим на других. Но тогда — тогда я думал, что он все воспринимает в общем так же, как и я. Что борьба — это для него естественно и просто, ведь он благороден, кристально честен, ненавидит фашистов всеми силами души…
— Ты хочешь сказать, что, если б не дружба с тобой, Клод просидел бы всю войну, ни черта не делая? — удивленно спросил Марсель. — Однако не слишком лестная характеристика!
— Я думаю, что поступки Клода нельзя было мерить обычными мерками, устало и задумчиво проговорил Робер. — Он был… ну, словно из другого измерения…
Робер медленно, с усилием встал. Лицо его было совсем серым.
— Спасибо, — глухо проговорил он.
Марсель тоже встал. Багровый шрам причудливо подергивался и пульсировал на его лице.
— Прости, но я должен был тебе это сказать! Лучше, чтоб ты понял…
— Сначала ты повторил то, что Клод сказал мне: что эсэсовцам бы до этого не додуматься. Потом — то, что я сказал Клоду: «Я должен был это сделать, надо, чтобы ты понял…» Вот видишь, как это все получается — во имя дружбы, во имя долга?
— Я ведь только сказал, может быть, слишком резко, слишком жестоко, но…
— В том-то и дело! Разве ты твердо знаешь, где граница между жестокостью полезной и жестокостью смертоносной? Разве ты можешь точно определить в таких случаях, какую дозу лекарства надо дать, чтоб оно излечило, а не убило? Всегда можешь обозначить, где грань между добром и злом? В лагере это было в общем ясно, а теперь… Видимо, я свернул с правильного пути, хотя и в другом направлении, чем Клод…
— Ну, направление-то у вас, пожалуй, одно — лагерь… Не сердись, но это так. Разве тебе никогда не приходило в голову, что не только Клод, но и ты, и я, и все, кто так или иначе прошли через это, стали другими? Послушай, ну, вот припомни: каким ты был до войны? Ты мог бы не то что сделать, а хоть задумать что-либо подобное по отношению к другу?
— Абстрактный вопрос. Я же тогда ничего этого не знал.
— Дело не в том, что ты знал, но что ты мог? Что вмещалось в твоей душе?
— Понимаю… Что ж, может, ты и прав… — Робер стал у окна, глубоко вдохнул влажный ночной воздух. — Может, война сместила и раздробила многое в наших душах. Изменился мир, изменились и мы. До войны мы те могли подумать, что вот такой ночной дождь над Парижем способен убить человека, — сейчас мы знаем, что это возможно. Но вряд ли человечество изменилось так уж радикально — и в плохом и в хорошем смысле. Человек остается человеком, хотя все очень усложнилось и запуталось… Разве совсем исчезли мерки добра и зла?
— Я этого вовсе не думаю. Я вообще говорил не обо всем человечестве… хотя…
Робер повернулся к нему.
— Ты мне ответь все-таки: что сделал бы ты на моем месте? Ждал бы катастрофы сложа руки? Или все же попробовал бы вмешаться, спасти то, что можно спасти? Даже если б надежда на успех была очень мала? Даже если б ты рисковал прожить остаток дней, терзаясь угрызениями совести? Что сделал бы ты, Марсель, на моем месте?
Марсель долго молчал. Потом он поднял глаза.
— Не знаю… — сказал он тихо. — По совести говоря, не знаю…
— Нет. Скорее это можно определить так: я попытался сделать прививку, чтоб избежать смертельно опасной болезни.
— Хороша прививка, от которой умирают!
— Такое случается и с проверенными вакцинами. А тут слишком много неизвестных…
— Как же ты мог…
Робер опять вскочил.
— А что мне было делать? — выкрикнул он. — Смотреть и молчать? Тогда я был бы ни в чем не виноват, да? И, видя, как они все гибнут на моих глазах, мог бы считать, что моя совесть чиста? А я не могу так считать, пойми ты! Я никогда не боялся ответственности.
Марсель поднял голову и посмотрел на него.
— Знаешь, что я тебе скажу? — медленно произнес он. — Очень плохо бояться ответственности, от этого очень много зла на земле. Но еще хуже брать на себя ответственность за то, что неминуемо выскользнет из-под твоего контроля!
Робер долго молчал, расхаживая по комнате. Потом он сел в кресло и налил себе вина.
— Вероятно, ты прав, — тихо сказал он. — Но, видишь ли, это не вообще ответственность за другого, не абстрактный вопрос: может ли А отвечать за В? Это мы с Клодом, наша с ним дружба. Почти четверть века, почти шесть лет лагерей и тюрем… Даже ты не все знаешь… Я многое изменил в его судьбе — может быть, не всегда к лучшему. Я заставлял Клода действовать вопреки его убеждениям… то есть четких убеждений у него тогда, пожалуй, не было, — но вопреки его натуре. Он не был бойцом — я заставил его участвовать в борьбе, и он это делал из любви ко мне, ну, и, конечно, из врожденной доброты и честности.
— Я не понимаю… — пробормотал Марсель.
— Да вот тебе пример: наш побег из лагеря военнопленных. Ведь это из-за меня Клод вынес такие нечеловеческие пытки в гестапо. Если б не я, он, может, вообще не решился бы на побег, и лучше бы ему сидеть до конца войны там, чем попасть в Маутхаузен. Ну, а если б он и бежал, то иначе, без всей этой шикарно задуманной истории с подложными справками. Ведь нас с ним почему так зверски пытали? Потому что нельзя было объяснить, как мы узнали, кто включен в список на эшелон, и откуда достали бланки для справок. Доступа в лагерную канцелярию мы не имели… Походило на сговор с немецкой комендатурой — значит, гестаповцы выбивали из нас имена предателей рейха, врагов фюрера…
— Вон что! А на способности Клода вы не решались сослаться?
— Да гестаповцы либо не поверили бы, либо все равно убили бы нас обоих — на что им такие опасные типы! К тому же в этом деле были действительно замешаны парни из комендатуры. Если б мы все рассказали, как есть, до них добрались бы обязательно. А они были хорошие ребята. Оставалось нам валить все на мертвых да твердить: «Больше я ничего не знаю, убейте меня!» И Клод все это вынес и никогда ни словом не попрекнул меня.
— А ты? Ты себя не упрекал?
— Я?… Видишь ли, я и тут не все понимал в душе Клода. Это я сейчас, после всего, понимаю, что он жил бы иначе, если б не мое вмешательство… Правда, он всегда уверял, что вообще умер бы от горя и тоски в лагере, если б не встретил меня… Может, так оно в есть. Клод, он ведь был совсем особым, непохожим на других. Но тогда — тогда я думал, что он все воспринимает в общем так же, как и я. Что борьба — это для него естественно и просто, ведь он благороден, кристально честен, ненавидит фашистов всеми силами души…
— Ты хочешь сказать, что, если б не дружба с тобой, Клод просидел бы всю войну, ни черта не делая? — удивленно спросил Марсель. — Однако не слишком лестная характеристика!
— Я думаю, что поступки Клода нельзя было мерить обычными мерками, устало и задумчиво проговорил Робер. — Он был… ну, словно из другого измерения…
— Да вот тебе пример: наш побег из лагеря военнопленных. Ведь это из-за меня Клод вынес такие нечеловеческие пытки в гестапо. Если б не я, он, может, вообще не решился бы на побег, и лучше бы ему сидеть до конца войны там, чем попасть в Маутхаузен. Ну, а если б он и бежал, то иначе, без всей этой шикарно задуманной истории с подложными справками. Ведь нас с ним почему так зверски пытали? Потому что нельзя было объяснить, как мы узнали, кто включен в список на эшелон, и откуда достали бланки для справок. Доступа в лагерную канцелярию мы не имели… Походило на сговор с немецкой комендатурой — значит, гестаповцы выбивали из нас имена предателей рейха, врагов фюрера…
— Вон что! А на способности Клода вы не решались сослаться?
— Да гестаповцы либо не поверили бы, либо все равно убили бы нас обоих — на что им такие опасные типы! К тому же в этом деле были действительно замешаны парни из комендатуры. Если б мы все рассказали, как есть, до них добрались бы обязательно. А они были хорошие ребята. Оставалось нам валить все на мертвых да твердить: «Больше я ничего не знаю, убейте меня!» И Клод все это вынес и никогда ни словом не попрекнул меня.
— А ты? Ты себя не упрекал?
— Я?… Видишь ли, я и тут не все понимал в душе Клода. Это я сейчас, после всего, понимаю, что он жил бы иначе, если б не мое вмешательство… Правда, он всегда уверял, что вообще умер бы от горя и тоски в лагере, если б не встретил меня… Может, так оно в есть. Клод, он ведь был совсем особым, непохожим на других. Но тогда — тогда я думал, что он все воспринимает в общем так же, как и я. Что борьба — это для него естественно и просто, ведь он благороден, кристально честен, ненавидит фашистов всеми силами души…
— Ты хочешь сказать, что, если б не дружба с тобой, Клод просидел бы всю войну, ни черта не делая? — удивленно спросил Марсель. — Однако не слишком лестная характеристика!
— Я думаю, что поступки Клода нельзя было мерить обычными мерками, устало и задумчиво проговорил Робер. — Он был… ну, словно из другого измерения…
Робер медленно, с усилием встал. Лицо его было совсем серым.
— Спасибо, — глухо проговорил он.
Марсель тоже встал. Багровый шрам причудливо подергивался и пульсировал на его лице.
— Прости, но я должен был тебе это сказать! Лучше, чтоб ты понял…
— Сначала ты повторил то, что Клод сказал мне: что эсэсовцам бы до этого не додуматься. Потом — то, что я сказал Клоду: «Я должен был это сделать, надо, чтобы ты понял…» Вот видишь, как это все получается — во имя дружбы, во имя долга?
— Я ведь только сказал, может быть, слишком резко, слишком жестоко, но…
— В том-то и дело! Разве ты твердо знаешь, где граница между жестокостью полезной и жестокостью смертоносной? Разве ты можешь точно определить в таких случаях, какую дозу лекарства надо дать, чтоб оно излечило, а не убило? Всегда можешь обозначить, где грань между добром и злом? В лагере это было в общем ясно, а теперь… Видимо, я свернул с правильного пути, хотя и в другом направлении, чем Клод…
— Ну, направление-то у вас, пожалуй, одно — лагерь… Не сердись, но это так. Разве тебе никогда не приходило в голову, что не только Клод, но и ты, и я, и все, кто так или иначе прошли через это, стали другими? Послушай, ну, вот припомни: каким ты был до войны? Ты мог бы не то что сделать, а хоть задумать что-либо подобное по отношению к другу?
— Абстрактный вопрос. Я же тогда ничего этого не знал.
— Дело не в том, что ты знал, но что ты мог? Что вмещалось в твоей душе?
— Понимаю… Что ж, может, ты и прав… — Робер стал у окна, глубоко вдохнул влажный ночной воздух. — Может, война сместила и раздробила многое в наших душах. Изменился мир, изменились и мы. До войны мы те могли подумать, что вот такой ночной дождь над Парижем способен убить человека, — сейчас мы знаем, что это возможно. Но вряд ли человечество изменилось так уж радикально — и в плохом и в хорошем смысле. Человек остается человеком, хотя все очень усложнилось и запуталось… Разве совсем исчезли мерки добра и зла?
— Я этого вовсе не думаю. Я вообще говорил не обо всем человечестве… хотя…
Робер повернулся к нему.
— Ты мне ответь все-таки: что сделал бы ты на моем месте? Ждал бы катастрофы сложа руки? Или все же попробовал бы вмешаться, спасти то, что можно спасти? Даже если б надежда на успех была очень мала? Даже если б ты рисковал прожить остаток дней, терзаясь угрызениями совести? Что сделал бы ты, Марсель, на моем месте?
Марсель долго молчал. Потом он поднял глаза.
— Не знаю… — сказал он тихо. — По совести говоря, не знаю…
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
СЕВЕР ГАНСОВСКИЙ
ПОЛИГОН
1
Сначала на остров высадились люди с маленького катера.
Вода у берега была мутной, ленивой, насыщенной песчинками и пахла гниющими водорослями. Возле рифов клокотали зеленые волны, а за ними расстилалась синяя теплая равнина океана, откуда день и ночь дул устойчивый ветер. Над пляжем росли острые бамбуки, за ними высились пальмы. Крабы отважно выскакивали из-под камней, бросаясь на мелких рыбешек, которых волны выносили сотнями на песок.
Люди с катера, их было трое, неторопливо обошли из конца в конец доступную часть острова, сопровождаемые тревожными, недоверчивыми взглядами индейцев, — здесь в маленькой деревушке жило несколько индейских семей.
— Как будто то, что надо, — сказал один из приехавших. — Ближайший остров в пяти километрах. Пароходных и авиалиний поблизости нет, место вообще достаточно глухое. Пожалуй, начальству должно понравиться. А впрочем, черт их знает…
— Лучше нам не найти, — согласился другой. Он повернулся к третьему высадившемуся с катера, к переводчику. — Идите скажите индейцам, чтоб они выезжали. Объясните, что это примерно на неделю, а потом они смогут вернуться.
Переводчик, долговязый, в дымчатых очках, кивнул и побрел к деревушке, с трудом вытаскивая ноги из песка.
Первый приезжий вынул из полевой сумки аэроснимок острова, карандаш, линейку и принялся прикидывать:
— Здесь поставим жилой корпус, рядом столовую. Тут отроем окоп, здесь блиндаж. На этом вот холме они могут поместить свою установку. Расстояние как раз пятьсот метров от блиндажа.
— А что это за штука будет? — спросил второй.
Первый, не отрывая от карты глаз, пожал плечами:
— Мне-то какое дело? У меня приказ подыскать остров. А у вас доставить материалы. На остальное-то нам наплевать, верно? — Он вздохнул и распечатал пакетик жевательной резинки. — Ну и жарища! Куда это переводчик запропастился?
Переводчик пришел через полчаса.
— Ничего им не втолкуешь. Не хотят уезжать. Говорят, они всегда тут жили.
— А вы сказали, что здесь будут военные испытания?
— Думаете, они способны это понять? В их языке и слов таких нету. И что такое «запретная зона», до них тоже не доходит.
— Ладно, поехали, — сказал второй. — Остров мы нашли, жителей предупредили. Когда сюда материалы придут, индейцы уберутся сами.
Они подошли к катеру, столкнули его с помощью моториста в воду и через десять минут скрылись за горизонтом.
Некоторое время волны болтали этикетку от жевательной резинки возле самой кромки песка. Подошли индейцы, долго смотрели вслед катеру. Мальчонка потянулся за серебристой бумажкой. Старший из индейцев, с обветренным лицом, с могучим мускулистым торсом, прикрикнул на него.
Непонятные эти белые. Никто никогда не делает какого-либо дела целиком от начала до конца. Сказали — уезжать. А зачем? Долговязый, с глазами, спрятанными за стеклами, объяснил, что и сам не знает. Каждый делает только кусочек чего-то большого. А во что эти кусочки потом складываются, они и думать не думают.
Через двое суток к острову подошла небольшая флотилия. Плоскодонная баржа доставила на берег бульдозер и экскаватор. Кран жилистой лапой подавал мешки с бетоном, трубы, балки, оконные рамы, а потом, напрягшись, осторожно поставил на песок большой, затянутый в брезент предмет, такой тяжелый, что тот сразу осел в землю сантиметров на десять. Своим ходом выкатились по мосткам две противотанковые пушки.
Солдаты с помощью машин быстро вырыли окопы. Бульдозер снес рощицу пальм. Они упали, перепутавшись листьями, непривычно густые, когда их вершины оказались на песке.
В течение десяти часов на месте рощицы вырос павильон с двойной крышей, а в песке упрятался блиндаж с бетонированными стенами.
Индейцы видели все это не до конца. В середине дня старший вышел на берег, долго всматривался в небо, принявшее у горизонта на юге странный красноватый оттенок. Затем он вернулся к хижинам, что-то сказал мужчинам. Жители деревни быстро погрузили все свое имущество в две большие лодки и уехали на другой остров.
Вечером вокруг ящиков, наваленных возле павильона, долго слонялся верзила с интендантской эмблемой на петлицах. Сверялся со своими записями. Все должно быть подготовлено к приезду следующей партии, ей ни в чем не полагалось испытывать нужды. Потому что это были те люди, которым следовало приезжать на все готовое.
Техник-строитель включил и выключил свет в павильоне, проверил, бежит ли из крана вода. Экскаватор вырыл еще одну яму, бульдозером столкнули в нее весь строительный мусор. Потом солдаты подогнали обе машины к воде, кран перенес их на баржу, военные погрузились в бронекатера, и вся флотилия отчалила.
На острове остались только двое: капрал с автоматом и седой остролицый штатский с впалыми щеками. Капрал побродил вокруг одетой в брезент глыбы — охранять ее было вроде не от кого. Он подошел к берегу, носком ботинка поддел камень. Из-под камня выскочил маленький краб.
Они поели вместе со штатским. Тот спросил, как капрала зовут. Капрал ответил. Штатский осведомился, откуда капрал. Тот ответил. Штатский спросил, знает ли капрал, что у него под охраной, и капрал сообщил, что не знает и не интересуется.
Солнце опускалось за горизонт. Штатский прошелся взад-вперед, потом пересек остров, сел на песок возле густых, как щетка, зарослей молодого бамбука. Небо окрасилось тысячью переходящих один в другой, непрерывно меняющихся оттенков ультрамарина и изумруда, у горизонта еще сияла светящаяся область, а над головой стало темно. К северо-западу над океаном бушевали грозы, молнии просверкивали среди отчетливо видных полос дождей. За дождями стояла неожиданно возникшая огромная туча, синяя, косо поднявшаяся на треть небосклона, может быть, готовящая тайфун. На юг к зениту протянулась от воды цепочка облаков, подкрашенных кармином снизу и фиолетовых в верхней части.
Даже неловко было одному-единственному оказаться свидетелем этого чудовищного по масштабам, неповторимого, подавляющего спектакля света, цвета и тьмы.
Только здесь, в этом избранном месте изо всей Вселенной!
Только раз за всю бесконечную вечность!
Мужчина в штатском вынул из кармана блокнот, задумался.
«Дорогая Мириам, я устал, начал спать очень плохо. Засыпаю на десять минут, затем просыпаюсь и помню, о чем думал, когда засыпал. Я веду сам с собой бесконечные монологи, сознание как бы раздвоилось, и обе стороны никак не могут примириться. Это мучительно. Победа одной стороны будет означать поражение другой. А ведь та, вторая, — это тоже я… Впрочем, поражение все равно неизбежно.
Но начну по порядку и сообщу, что в группу включен наконец Генерал. (Он у меня идет с большой буквы, потому что это не вообще генерал, а тот самый, которого я и имел в виду). Долго-долго он маячил где-то за пределами нашей команды, но его отсутствие ощущалось всеми так отчетливо, что делалось как бы уже присутствием.
Я ждал его как недостающий элемент в таблице Менделеева, и вот теперь он возник. Генерал не постарел со времени нашей последней встречи, но как бы «обветеранился», огрубел и играет роль этакого старого вояки, у которого, однако, мужества и задора хватит на десяток молодых. Он меня не узнал, чему я, естественно, не удивился. Ведь публика такого рода запоминает только тех, от кого зависит продвижение вперед, а от меня оно в тот момент не зависело. Так или иначе, он здесь. Я должен был радоваться, но теперь не испытываю никакого подъема.
Почему?
Это такая длинная история! Человек живет, работает и делает важное дело. (Как делал я в 43-45-м годах). У него семья, все нужны ему, и он нужен всем. Но время идет, и постепенно положение меняется. Перестаешь служить тому, чему, по твоим понятиям, должен служить. А затем обрушивается ряд ударов. Выясняется, что вы с женой уже чужие друг другу люди, и она уходит. Но еще страшнее другое — дети выбирают неверную дорогу. То есть когда-то она была верной, в те времена, когда ты и сам шел по ней сознательно. Но теперь дорога ведет в пропасть, к гибели, и дети проходят ее до конца. Тогда человек спохватывается. Он начинает искать виновных и находит их. Он хочет осуществить правосудие.
И все это, вместе взятое, — первый этап. А за ним начинается второй. Пущено в ход большое предприятие, тебе кажется, что оно нужно и разумно. Приведены в движение люди, материалы, документация, и эта лавина, которой ты дал начало, катится сама собой. В какой-то миг начинаешь понимать, что все зря, все неправильно. Но ты уже не волен и не властен. Дело дойдет до конца, даже если ты понял его бессмысленность.
Вы скажете мне, дорогая Мириам, что они ничего не поймут. Я знаю. Более того, я уверен, что и мои мальчики желали бы с моей стороны не мести, которая, в сущности, ничего не изменяет в мире, оставляя в неприкосновенности условия для новых преступлений, а чего-то другого, деяния.
Я знаю это, но я уже бессилен. Я строю дом, который обречен на снос, и самым страшным станет для меня тот час, когда будет положена последняя балка. Когда мне нечего будет больше делать, в жизни и внутри воцарится ужасная глухая пустота. Конечно, они ничего не поймут. А если даже и поняли бы, это ни к чему теперь не приведет и ни на чем не отразится. Но слишком поздно мне это пришло в голову. Драма-то ведь и состоит в том, что многое начинаешь осознавать ясно лишь тогда, когда уже невозможно что-нибудь изменить».
Стальной шарик карандашика бежал по бумаге… Коридоры и кабинеты военного министерства, бесчисленные совещания на уровне «секретно», «сверхсекретно» и «секретно в высочайшей степени», частные переговоры, полуофициальные встречи с нужными людьми, официальные с ненужными, и вообще, все то, чем занимался последние годы человек в штатском, ложилось на бумагу неровными, быстрыми строчками.
«…наконец сделано, комиссия прибывает завтра. Все так засекречено, что нам даже не разрешается называть друг друга по имени. Ни одна душа в мире не знает проекта в целом, и если б мы все вдруг исчезли с лица земли, пожалуй, никто не сумел бы отыскать концов.
Сейчас я думаю, как чувствовали бы себя члены комиссии, если б знали, что их ожидает на острове».
Седой мужчина в штатском аккуратно сложил листки из блокнота и сунул их в карман. Отправлять их ему было некуда, никакой Мириам не существовало. Он записывал то, что думал, просто из потребности как-то сохранять для себя собственные душевные движения. Последнее время ему начало казаться, что у него не осталось в мире вообще больше никаких других ценностей.
Он закурил и посмотрел вверх. Небо было темным, но не черным, темнота — не загораживающей, а проницаемой, мягкой, зовущей взгляд вдаль.
Мужчина поднялся, пошел в павильон, разделся в отведенной ему комнате, взял из чемодана ласты и акваланг. Ему хотелось посмотреть, какие течения у южного берега острова.
Он вернулся на пляж. Ветер стих, волны почти не было. Издалека доносился шелест морской зыби на рифах, резко, по-ночному пахли цветы. Мужчина вошел в воду. Она сначала обожгла его холодом, но тело быстро привыкло к изменившейся температуре. Он надел маску, повернул вентиль баллончика со сжатым воздухом.
Еще несколько шагов, и он погрузился с головой. Тьма сомкнулась. Но она была тоже живой, проницаемой, пронизанной там и здесь огоньками созвездиями и галактиками светящихся живых существ. Мужчина включил фонарик. Разноцветными лучами что-то вдруг вспыхнуло совсем рядом, мужчина отшатнулся, но затем губы его под резиновой маской сложились в улыбку. То была всего лишь рыбка анчоус, серая и тусклая на суше, на прилавке, и такая сияющая, искрящаяся здесь, в своей стихии.
За первой гостьей, привлеченной светом фонаря, последовала вторая, затем третья. Они кружились возле человека подобно праздничным огням фейерверка, делаясь то синими, то зелеными, то красными.
Мужчина начал различать теперь и взвешенные в воде частицы твердых веществ. Откуда-то появились длинные красные черви, затем еще рыбы, и через несколько мгновений все вокруг него уже кишело жизнью. Он двинулся в сторону, ведя желтым лучом по неровному дну. Песок шевелился у него под ногами, моллюски сидели в своих вороночках, вдыхая кислород, а из маленькой пещеры вдруг глянули два круглых загадочных глаза.
И человек забыл на миг, зачем он прибыл на остров…
А наутро пришел катер с членами комиссии и артиллеристами.
ПОЛИГОН
1
Сначала на остров высадились люди с маленького катера.
Вода у берега была мутной, ленивой, насыщенной песчинками и пахла гниющими водорослями. Возле рифов клокотали зеленые волны, а за ними расстилалась синяя теплая равнина океана, откуда день и ночь дул устойчивый ветер. Над пляжем росли острые бамбуки, за ними высились пальмы. Крабы отважно выскакивали из-под камней, бросаясь на мелких рыбешек, которых волны выносили сотнями на песок.
Люди с катера, их было трое, неторопливо обошли из конца в конец доступную часть острова, сопровождаемые тревожными, недоверчивыми взглядами индейцев, — здесь в маленькой деревушке жило несколько индейских семей.
— Как будто то, что надо, — сказал один из приехавших. — Ближайший остров в пяти километрах. Пароходных и авиалиний поблизости нет, место вообще достаточно глухое. Пожалуй, начальству должно понравиться. А впрочем, черт их знает…
— Лучше нам не найти, — согласился другой. Он повернулся к третьему высадившемуся с катера, к переводчику. — Идите скажите индейцам, чтоб они выезжали. Объясните, что это примерно на неделю, а потом они смогут вернуться.
Переводчик, долговязый, в дымчатых очках, кивнул и побрел к деревушке, с трудом вытаскивая ноги из песка.
Первый приезжий вынул из полевой сумки аэроснимок острова, карандаш, линейку и принялся прикидывать:
— Здесь поставим жилой корпус, рядом столовую. Тут отроем окоп, здесь блиндаж. На этом вот холме они могут поместить свою установку. Расстояние как раз пятьсот метров от блиндажа.
— А что это за штука будет? — спросил второй.
Первый, не отрывая от карты глаз, пожал плечами:
— Мне-то какое дело? У меня приказ подыскать остров. А у вас доставить материалы. На остальное-то нам наплевать, верно? — Он вздохнул и распечатал пакетик жевательной резинки. — Ну и жарища! Куда это переводчик запропастился?
Переводчик пришел через полчаса.
— Ничего им не втолкуешь. Не хотят уезжать. Говорят, они всегда тут жили.
— А вы сказали, что здесь будут военные испытания?
— Думаете, они способны это понять? В их языке и слов таких нету. И что такое «запретная зона», до них тоже не доходит.
— Ладно, поехали, — сказал второй. — Остров мы нашли, жителей предупредили. Когда сюда материалы придут, индейцы уберутся сами.
Они подошли к катеру, столкнули его с помощью моториста в воду и через десять минут скрылись за горизонтом.
Некоторое время волны болтали этикетку от жевательной резинки возле самой кромки песка. Подошли индейцы, долго смотрели вслед катеру. Мальчонка потянулся за серебристой бумажкой. Старший из индейцев, с обветренным лицом, с могучим мускулистым торсом, прикрикнул на него.
Непонятные эти белые. Никто никогда не делает какого-либо дела целиком от начала до конца. Сказали — уезжать. А зачем? Долговязый, с глазами, спрятанными за стеклами, объяснил, что и сам не знает. Каждый делает только кусочек чего-то большого. А во что эти кусочки потом складываются, они и думать не думают.
Через двое суток к острову подошла небольшая флотилия. Плоскодонная баржа доставила на берег бульдозер и экскаватор. Кран жилистой лапой подавал мешки с бетоном, трубы, балки, оконные рамы, а потом, напрягшись, осторожно поставил на песок большой, затянутый в брезент предмет, такой тяжелый, что тот сразу осел в землю сантиметров на десять. Своим ходом выкатились по мосткам две противотанковые пушки.
Солдаты с помощью машин быстро вырыли окопы. Бульдозер снес рощицу пальм. Они упали, перепутавшись листьями, непривычно густые, когда их вершины оказались на песке.
В течение десяти часов на месте рощицы вырос павильон с двойной крышей, а в песке упрятался блиндаж с бетонированными стенами.
Индейцы видели все это не до конца. В середине дня старший вышел на берег, долго всматривался в небо, принявшее у горизонта на юге странный красноватый оттенок. Затем он вернулся к хижинам, что-то сказал мужчинам. Жители деревни быстро погрузили все свое имущество в две большие лодки и уехали на другой остров.
Вечером вокруг ящиков, наваленных возле павильона, долго слонялся верзила с интендантской эмблемой на петлицах. Сверялся со своими записями. Все должно быть подготовлено к приезду следующей партии, ей ни в чем не полагалось испытывать нужды. Потому что это были те люди, которым следовало приезжать на все готовое.
Техник-строитель включил и выключил свет в павильоне, проверил, бежит ли из крана вода. Экскаватор вырыл еще одну яму, бульдозером столкнули в нее весь строительный мусор. Потом солдаты подогнали обе машины к воде, кран перенес их на баржу, военные погрузились в бронекатера, и вся флотилия отчалила.
На острове остались только двое: капрал с автоматом и седой остролицый штатский с впалыми щеками. Капрал побродил вокруг одетой в брезент глыбы — охранять ее было вроде не от кого. Он подошел к берегу, носком ботинка поддел камень. Из-под камня выскочил маленький краб.
Они поели вместе со штатским. Тот спросил, как капрала зовут. Капрал ответил. Штатский осведомился, откуда капрал. Тот ответил. Штатский спросил, знает ли капрал, что у него под охраной, и капрал сообщил, что не знает и не интересуется.
Солнце опускалось за горизонт. Штатский прошелся взад-вперед, потом пересек остров, сел на песок возле густых, как щетка, зарослей молодого бамбука. Небо окрасилось тысячью переходящих один в другой, непрерывно меняющихся оттенков ультрамарина и изумруда, у горизонта еще сияла светящаяся область, а над головой стало темно. К северо-западу над океаном бушевали грозы, молнии просверкивали среди отчетливо видных полос дождей. За дождями стояла неожиданно возникшая огромная туча, синяя, косо поднявшаяся на треть небосклона, может быть, готовящая тайфун. На юг к зениту протянулась от воды цепочка облаков, подкрашенных кармином снизу и фиолетовых в верхней части.
Даже неловко было одному-единственному оказаться свидетелем этого чудовищного по масштабам, неповторимого, подавляющего спектакля света, цвета и тьмы.
Только здесь, в этом избранном месте изо всей Вселенной!
Только раз за всю бесконечную вечность!
Мужчина в штатском вынул из кармана блокнот, задумался.
«Дорогая Мириам, я устал, начал спать очень плохо. Засыпаю на десять минут, затем просыпаюсь и помню, о чем думал, когда засыпал. Я веду сам с собой бесконечные монологи, сознание как бы раздвоилось, и обе стороны никак не могут примириться. Это мучительно. Победа одной стороны будет означать поражение другой. А ведь та, вторая, — это тоже я… Впрочем, поражение все равно неизбежно.
Но начну по порядку и сообщу, что в группу включен наконец Генерал. (Он у меня идет с большой буквы, потому что это не вообще генерал, а тот самый, которого я и имел в виду). Долго-долго он маячил где-то за пределами нашей команды, но его отсутствие ощущалось всеми так отчетливо, что делалось как бы уже присутствием.
Я ждал его как недостающий элемент в таблице Менделеева, и вот теперь он возник. Генерал не постарел со времени нашей последней встречи, но как бы «обветеранился», огрубел и играет роль этакого старого вояки, у которого, однако, мужества и задора хватит на десяток молодых. Он меня не узнал, чему я, естественно, не удивился. Ведь публика такого рода запоминает только тех, от кого зависит продвижение вперед, а от меня оно в тот момент не зависело. Так или иначе, он здесь. Я должен был радоваться, но теперь не испытываю никакого подъема.
Почему?
Это такая длинная история! Человек живет, работает и делает важное дело. (Как делал я в 43-45-м годах). У него семья, все нужны ему, и он нужен всем. Но время идет, и постепенно положение меняется. Перестаешь служить тому, чему, по твоим понятиям, должен служить. А затем обрушивается ряд ударов. Выясняется, что вы с женой уже чужие друг другу люди, и она уходит. Но еще страшнее другое — дети выбирают неверную дорогу. То есть когда-то она была верной, в те времена, когда ты и сам шел по ней сознательно. Но теперь дорога ведет в пропасть, к гибели, и дети проходят ее до конца. Тогда человек спохватывается. Он начинает искать виновных и находит их. Он хочет осуществить правосудие.
И все это, вместе взятое, — первый этап. А за ним начинается второй. Пущено в ход большое предприятие, тебе кажется, что оно нужно и разумно. Приведены в движение люди, материалы, документация, и эта лавина, которой ты дал начало, катится сама собой. В какой-то миг начинаешь понимать, что все зря, все неправильно. Но ты уже не волен и не властен. Дело дойдет до конца, даже если ты понял его бессмысленность.
Вы скажете мне, дорогая Мириам, что они ничего не поймут. Я знаю. Более того, я уверен, что и мои мальчики желали бы с моей стороны не мести, которая, в сущности, ничего не изменяет в мире, оставляя в неприкосновенности условия для новых преступлений, а чего-то другого, деяния.
Я знаю это, но я уже бессилен. Я строю дом, который обречен на снос, и самым страшным станет для меня тот час, когда будет положена последняя балка. Когда мне нечего будет больше делать, в жизни и внутри воцарится ужасная глухая пустота. Конечно, они ничего не поймут. А если даже и поняли бы, это ни к чему теперь не приведет и ни на чем не отразится. Но слишком поздно мне это пришло в голову. Драма-то ведь и состоит в том, что многое начинаешь осознавать ясно лишь тогда, когда уже невозможно что-нибудь изменить».
Стальной шарик карандашика бежал по бумаге… Коридоры и кабинеты военного министерства, бесчисленные совещания на уровне «секретно», «сверхсекретно» и «секретно в высочайшей степени», частные переговоры, полуофициальные встречи с нужными людьми, официальные с ненужными, и вообще, все то, чем занимался последние годы человек в штатском, ложилось на бумагу неровными, быстрыми строчками.
«…наконец сделано, комиссия прибывает завтра. Все так засекречено, что нам даже не разрешается называть друг друга по имени. Ни одна душа в мире не знает проекта в целом, и если б мы все вдруг исчезли с лица земли, пожалуй, никто не сумел бы отыскать концов.
Сейчас я думаю, как чувствовали бы себя члены комиссии, если б знали, что их ожидает на острове».
Седой мужчина в штатском аккуратно сложил листки из блокнота и сунул их в карман. Отправлять их ему было некуда, никакой Мириам не существовало. Он записывал то, что думал, просто из потребности как-то сохранять для себя собственные душевные движения. Последнее время ему начало казаться, что у него не осталось в мире вообще больше никаких других ценностей.
Он закурил и посмотрел вверх. Небо было темным, но не черным, темнота — не загораживающей, а проницаемой, мягкой, зовущей взгляд вдаль.
Мужчина поднялся, пошел в павильон, разделся в отведенной ему комнате, взял из чемодана ласты и акваланг. Ему хотелось посмотреть, какие течения у южного берега острова.
Он вернулся на пляж. Ветер стих, волны почти не было. Издалека доносился шелест морской зыби на рифах, резко, по-ночному пахли цветы. Мужчина вошел в воду. Она сначала обожгла его холодом, но тело быстро привыкло к изменившейся температуре. Он надел маску, повернул вентиль баллончика со сжатым воздухом.
Еще несколько шагов, и он погрузился с головой. Тьма сомкнулась. Но она была тоже живой, проницаемой, пронизанной там и здесь огоньками созвездиями и галактиками светящихся живых существ. Мужчина включил фонарик. Разноцветными лучами что-то вдруг вспыхнуло совсем рядом, мужчина отшатнулся, но затем губы его под резиновой маской сложились в улыбку. То была всего лишь рыбка анчоус, серая и тусклая на суше, на прилавке, и такая сияющая, искрящаяся здесь, в своей стихии.
За первой гостьей, привлеченной светом фонаря, последовала вторая, затем третья. Они кружились возле человека подобно праздничным огням фейерверка, делаясь то синими, то зелеными, то красными.
Мужчина начал различать теперь и взвешенные в воде частицы твердых веществ. Откуда-то появились длинные красные черви, затем еще рыбы, и через несколько мгновений все вокруг него уже кишело жизнью. Он двинулся в сторону, ведя желтым лучом по неровному дну. Песок шевелился у него под ногами, моллюски сидели в своих вороночках, вдыхая кислород, а из маленькой пещеры вдруг глянули два круглых загадочных глаза.
И человек забыл на миг, зачем он прибыл на остров…
А наутро пришел катер с членами комиссии и артиллеристами.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
2
— Да, интересно, — сказал генерал. Отодвинувшись от стенки окопа, он тыльной стороной кисти стряхнул с мундира сыроватый песок и усмехнулся. Если так дальше пойдет, эта штука всем нам, военным, подпишет приказ об отставке, а?
Полковник с выпяченной челюстью заглянул генералу в глаза и охотно рассмеялся.
— Причем еще до пенсионного возраста.
В окопе произошло движение. Люди отряхивались, поправляли мундиры. Толстый майор снял фуражку, платком вытер вспотевший затылок и лысину. Он повернулся к изобретателю.
— А как все же машина действует? В чем главный принцип?
Изобретатель взглянул на майора, собираясь ответить, но в тот момент в разговор вмешался капитан.
— Ну в чем? По-моему, нам объяснили достаточно ясно. — Ему было стыдно за несообразительного майора. — Принцип в том, что борьба происходит не в сфере действий, а в сфере намерений, если я правильно все понял. Ведь если кто-нибудь из нас хочет уничтожить танк, он сначала обязательно думает об этом, верно? Вот, скажем, я артиллерист и сижу на месте нашего капрала у пушки. Прежде чем выстрелить, я должен навести орудие, а затем нажать рычаг спускового устройства. В этот момент у меня в мозгу возникает особая Е-волна, или волна действия. Вот на нее-то и реагирует блок, смонтированный внутри танка. Включает соответствующее реле и дает танку команду передвинуться.
— Ну пусть, — настаивал майор. — А почему тогда танк не двигается просто от мыслей? Вот я, например, в этот момент думаю, что хорошо бы попасть ему снарядом прямо в башню. Там, где он сейчас стоит. Я думаю, но танк не двигается. Однако нам ведь говорили, что мы все будем в поле действия машины, в поле действия этого устройства. Весь остров.
Изобретатель чуть заметно пожал плечами.
— Конечно, в этом случае танк непрерывно получал бы команды и непрерывно двигался бы. Но я же вам объяснял, что устройство реагирует именно на Е-волну, а не на нормальные альфа-ритмы. Но Е-волна возникает в мозгу только в момент перехода к действию. Выражаясь более научно, она реагирует на тот заряд, который возникает в коре лобных долей, начинаясь от условного стимула и продолжаясь до появления безусловного.
— Черт! Я все-таки тоже не понимаю, — вмешался полковник с выпяченной челюстью. — Но почему танк уходит именно с того места, куда попадает снаряд из орудия? Ведь я — то могу думать, что снаряд попадет в одно место, а практически он попадает в другое. Что же служит сигналом для машины внутри танка — действительный полет снаряда или мое желание?
— Для этого есть блок расчетного устройства, — ответил изобретатель. — Прежде чем ваш артиллерист начинает стрелять, он снимает с приборов данные: расстояние до цели, скорость движения цели, направление. Он снимает их, какой-то миг они держатся у него в голове, затем он передает их на считающее устройство своей пушки. Но моя машина в танке тоже получает все эти расчеты, тоже определяет траекторию снаряда и соответственно уходит с предполагаемого места его падения. То есть когда вы прицеливаетесь в танк и производите выстрел, вы тем самым даете команду машине увести танк как раз с того самого места, куда должен попасть снаряд. Одним словом, главное, что мешает попасть в танк, — это то, что вы хотите в него попасть.
— Гм, — начал генерал. Он чувствовал, что разговор слишком долго обходится без его участия. — Гм… И тем не менее я думаю, что это еще не совершенное оружие.
— Когда будет создано совершенное оружие, — холодно сказал изобретатель, — нужда в профессиональных военных исчезнет.
На миг все умолкли, потом полковник рассмеялся.
— К этому, кажется, и идет. — Он заглянул в глаза своему начальнику. — Как вы думаете, генерал?… Все делают машины. Нам остается лишь получать жалованье.
Генерал улыбнулся и кивнул. Затем лицо его стало суровым.
— Ну прекрасно. Продолжим. Майор, дайте ребятам команду на пост, пусть открывают огонь.
Он подпустил в голос порцию хорошо рассчитанной официальности, смешанной с горловой хрипотцой независимого вояки-командира и отца своих солдат. При этом он подумал, что никакая машина не смогла бы отмерить эти две дозы с такой точностью.
Испытания продолжались. Танк-мишень с усиленной броней и укороченной пушкой стоял на месте до самого момента выстрела.
Затем, чуть опережая вспышку дульного пламени из блиндажа, гусеницы приходили в движение, танк прыгал в сторону, снаряд рвался сзади, впереди или сбоку, осколки горохом стучали по броне, и машина опять застывала, как огромный серый камень. По распоряжению генерала танк стали обстреливать из двух орудий сразу. Земля на полигоне поднялась тучей, танк скрылся в ней, но потом, когда пыль и песок осели, он снова оказался невредимым, спокойно и равнодушно ожидающим следующих выстрелов.
К двум часам пополудни все уже устали от жары и неудобного стояния в окопе.
— Ну отлично, — сказал генерал. — Это все была оборона. Теперь как насчет наступления? Отдайте танку приказ, чтоб он начал обстрел блиндажа.
— Пожалуйста, — ответил изобретатель. — Одну минуту.
Он один был невоенным здесь, выделялся среди других помятым штатским костюмом, с небрежно, не в тон подобранной рубашкой и фразами вроде «С удовольствием… Сию минуту». Он подошел к прибору, напоминающему небольшой радиоприемник, открыл верхнюю стенку, посмотрел что-то там, взялся за ручку настройки.
— Но приказа «начать обстрел» я не могу отдать машине. Зря она обстреливать не будет. Поскольку люди не боятся. Танк вступит в бой, когда получит сигнал страха. И будет в дальнейшем руководствоваться этими сигналами. Так включать?
Он посмотрел на генерала. Его голубые глаза светились.
— Давайте, давайте, — сказал генерал. Он глянул на часы. — Пусть танк немного постреляет, а потом пойдем обедать.
Изобретатель повернул ручку. В приборе что-то пискнуло и оборвалось.
— Готово.
Все смотрели на танк. На полигоне было тихо.
— Ну? — сказал полковник с челюстью. — Что-то заело, да?
Изобретатель живо повернулся к нему:
— Нет, все в порядке. Ничуть не заело. Но машине нужен сигнал. Она не стреляет сейчас, потому что это было бы безрезультатно.
Она не расходует боеприпасы бесцельно, как это часто случается с вашими специалистами. Солдаты в укрытии, и снаряд в них не попадет. Необходимо, чтоб они ощущали себя уязвимыми и боялись, что танк их уничтожит. Одним словом, опять-таки нужна Е-волна. Но на сей раз Е-волна страха. Как только кто-нибудь станет бояться машины, она сразу откроет огонь. Принцип тут в том, что жертва, если можно так выразиться, должна руководить палачом.
— Уф-ф, — вздохнул майор. — Может быть, мы тогда все-таки сначала пойдем пообедаем? — Он был самый полный здесь и больше других мучился от голода.
— Ладно, — согласился генерал. — Пообедаем, а затем приступим к дальнейшему. Вообще-то, вещь перспективная.
Идти до павильона с двойной крышей было далеко. Члены комиссии растянулись на добрых сто метров. Последним шли изобретатель и генерал с полковником.
— Послушайте, — сказал генерал, когда изобретатель остановился, чтобы завязать шнурок на ботинке. — А вы ее выключили, вашу машину?
Штатский поднял к нему бледное лицо с капельками пота на висках.
— Она не выключается. У нее нет такого устройства.
— Как нет? — спросил полковник с выпяченной челюстью.
— Так. Я не предусмотрел.
— А когда же она кончит работать?
— Никогда. Это же самозаряжающийся автомат. Получает энергию от солнечных лучей. Если кончатся снаряды, будет давить противника гусеницами. Но и снарядов довольно много.
— Весело, — сказал генерал. — А как же мы ее будем увозить отсюда, если танк начнет отстреливаться? Как мы к нему подойдем?
— Мы его и не увезем, — ответил изобретатель. У него никак не ладилось со шнурком. — Он нас всех уничтожит.
Двое помолчали, глядя на штатского.
— Ну пойдемте, полковник, — сказал генерал.
Они отошли на несколько шагов, и генерал пожал плечами:
— Черт их разберет, этих штатских. Остроумие ученого идиота? «Он нас всех уничтожит»… К сожалению, без них теперь не обойдешься.
— В том-то и беда, — поддакнул полковник.
— Да, интересно, — сказал генерал. Отодвинувшись от стенки окопа, он тыльной стороной кисти стряхнул с мундира сыроватый песок и усмехнулся. Если так дальше пойдет, эта штука всем нам, военным, подпишет приказ об отставке, а?
Полковник с выпяченной челюстью заглянул генералу в глаза и охотно рассмеялся.
— Причем еще до пенсионного возраста.
В окопе произошло движение. Люди отряхивались, поправляли мундиры. Толстый майор снял фуражку, платком вытер вспотевший затылок и лысину. Он повернулся к изобретателю.
— А как все же машина действует? В чем главный принцип?
Изобретатель взглянул на майора, собираясь ответить, но в тот момент в разговор вмешался капитан.
— Ну в чем? По-моему, нам объяснили достаточно ясно. — Ему было стыдно за несообразительного майора. — Принцип в том, что борьба происходит не в сфере действий, а в сфере намерений, если я правильно все понял. Ведь если кто-нибудь из нас хочет уничтожить танк, он сначала обязательно думает об этом, верно? Вот, скажем, я артиллерист и сижу на месте нашего капрала у пушки. Прежде чем выстрелить, я должен навести орудие, а затем нажать рычаг спускового устройства. В этот момент у меня в мозгу возникает особая Е-волна, или волна действия. Вот на нее-то и реагирует блок, смонтированный внутри танка. Включает соответствующее реле и дает танку команду передвинуться.
— Ну пусть, — настаивал майор. — А почему тогда танк не двигается просто от мыслей? Вот я, например, в этот момент думаю, что хорошо бы попасть ему снарядом прямо в башню. Там, где он сейчас стоит. Я думаю, но танк не двигается. Однако нам ведь говорили, что мы все будем в поле действия машины, в поле действия этого устройства. Весь остров.
Изобретатель чуть заметно пожал плечами.
— Конечно, в этом случае танк непрерывно получал бы команды и непрерывно двигался бы. Но я же вам объяснял, что устройство реагирует именно на Е-волну, а не на нормальные альфа-ритмы. Но Е-волна возникает в мозгу только в момент перехода к действию. Выражаясь более научно, она реагирует на тот заряд, который возникает в коре лобных долей, начинаясь от условного стимула и продолжаясь до появления безусловного.
— Черт! Я все-таки тоже не понимаю, — вмешался полковник с выпяченной челюстью. — Но почему танк уходит именно с того места, куда попадает снаряд из орудия? Ведь я — то могу думать, что снаряд попадет в одно место, а практически он попадает в другое. Что же служит сигналом для машины внутри танка — действительный полет снаряда или мое желание?
— Для этого есть блок расчетного устройства, — ответил изобретатель. — Прежде чем ваш артиллерист начинает стрелять, он снимает с приборов данные: расстояние до цели, скорость движения цели, направление. Он снимает их, какой-то миг они держатся у него в голове, затем он передает их на считающее устройство своей пушки. Но моя машина в танке тоже получает все эти расчеты, тоже определяет траекторию снаряда и соответственно уходит с предполагаемого места его падения. То есть когда вы прицеливаетесь в танк и производите выстрел, вы тем самым даете команду машине увести танк как раз с того самого места, куда должен попасть снаряд. Одним словом, главное, что мешает попасть в танк, — это то, что вы хотите в него попасть.
— Гм, — начал генерал. Он чувствовал, что разговор слишком долго обходится без его участия. — Гм… И тем не менее я думаю, что это еще не совершенное оружие.
— Когда будет создано совершенное оружие, — холодно сказал изобретатель, — нужда в профессиональных военных исчезнет.
На миг все умолкли, потом полковник рассмеялся.
— К этому, кажется, и идет. — Он заглянул в глаза своему начальнику. — Как вы думаете, генерал?… Все делают машины. Нам остается лишь получать жалованье.
Генерал улыбнулся и кивнул. Затем лицо его стало суровым.
— Ну прекрасно. Продолжим. Майор, дайте ребятам команду на пост, пусть открывают огонь.
Он подпустил в голос порцию хорошо рассчитанной официальности, смешанной с горловой хрипотцой независимого вояки-командира и отца своих солдат. При этом он подумал, что никакая машина не смогла бы отмерить эти две дозы с такой точностью.
Испытания продолжались. Танк-мишень с усиленной броней и укороченной пушкой стоял на месте до самого момента выстрела.
Затем, чуть опережая вспышку дульного пламени из блиндажа, гусеницы приходили в движение, танк прыгал в сторону, снаряд рвался сзади, впереди или сбоку, осколки горохом стучали по броне, и машина опять застывала, как огромный серый камень. По распоряжению генерала танк стали обстреливать из двух орудий сразу. Земля на полигоне поднялась тучей, танк скрылся в ней, но потом, когда пыль и песок осели, он снова оказался невредимым, спокойно и равнодушно ожидающим следующих выстрелов.
К двум часам пополудни все уже устали от жары и неудобного стояния в окопе.
— Ну отлично, — сказал генерал. — Это все была оборона. Теперь как насчет наступления? Отдайте танку приказ, чтоб он начал обстрел блиндажа.
— Пожалуйста, — ответил изобретатель. — Одну минуту.
Он один был невоенным здесь, выделялся среди других помятым штатским костюмом, с небрежно, не в тон подобранной рубашкой и фразами вроде «С удовольствием… Сию минуту». Он подошел к прибору, напоминающему небольшой радиоприемник, открыл верхнюю стенку, посмотрел что-то там, взялся за ручку настройки.
— Но приказа «начать обстрел» я не могу отдать машине. Зря она обстреливать не будет. Поскольку люди не боятся. Танк вступит в бой, когда получит сигнал страха. И будет в дальнейшем руководствоваться этими сигналами. Так включать?
Он посмотрел на генерала. Его голубые глаза светились.
— Давайте, давайте, — сказал генерал. Он глянул на часы. — Пусть танк немного постреляет, а потом пойдем обедать.
Изобретатель повернул ручку. В приборе что-то пискнуло и оборвалось.
— Готово.
Все смотрели на танк. На полигоне было тихо.
— Ну? — сказал полковник с челюстью. — Что-то заело, да?
Изобретатель живо повернулся к нему:
— Нет, все в порядке. Ничуть не заело. Но машине нужен сигнал. Она не стреляет сейчас, потому что это было бы безрезультатно.
Она не расходует боеприпасы бесцельно, как это часто случается с вашими специалистами. Солдаты в укрытии, и снаряд в них не попадет. Необходимо, чтоб они ощущали себя уязвимыми и боялись, что танк их уничтожит. Одним словом, опять-таки нужна Е-волна. Но на сей раз Е-волна страха. Как только кто-нибудь станет бояться машины, она сразу откроет огонь. Принцип тут в том, что жертва, если можно так выразиться, должна руководить палачом.
— Уф-ф, — вздохнул майор. — Может быть, мы тогда все-таки сначала пойдем пообедаем? — Он был самый полный здесь и больше других мучился от голода.
— Ладно, — согласился генерал. — Пообедаем, а затем приступим к дальнейшему. Вообще-то, вещь перспективная.
Идти до павильона с двойной крышей было далеко. Члены комиссии растянулись на добрых сто метров. Последним шли изобретатель и генерал с полковником.
— Послушайте, — сказал генерал, когда изобретатель остановился, чтобы завязать шнурок на ботинке. — А вы ее выключили, вашу машину?
Штатский поднял к нему бледное лицо с капельками пота на висках.
— Она не выключается. У нее нет такого устройства.
— Как нет? — спросил полковник с выпяченной челюстью.
— Так. Я не предусмотрел.
— А когда же она кончит работать?
— Никогда. Это же самозаряжающийся автомат. Получает энергию от солнечных лучей. Если кончатся снаряды, будет давить противника гусеницами. Но и снарядов довольно много.
— Весело, — сказал генерал. — А как же мы ее будем увозить отсюда, если танк начнет отстреливаться? Как мы к нему подойдем?
— Мы его и не увезем, — ответил изобретатель. У него никак не ладилось со шнурком. — Он нас всех уничтожит.
Двое помолчали, глядя на штатского.
— Ну пойдемте, полковник, — сказал генерал.
Они отошли на несколько шагов, и генерал пожал плечами:
— Черт их разберет, этих штатских. Остроумие ученого идиота? «Он нас всех уничтожит»… К сожалению, без них теперь не обойдешься.
— В том-то и беда, — поддакнул полковник.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
3
Выпили соки, разнесенные вестовым генерала, и поговорили о погоде и о гольфе. Генерал высказался в пользу тенниса. Несмотря на свои пятьдесят два года, он обладал отличным пищеварением, превосходным здоровьем и почти каждый миг жизни — даже в ходе самых серьезных заседаний в министерстве ощущал свое тело, крепкое, налитое, все еще жадное на движения и на пищу.
Съели картофельный суп и поговорили об альпинизме. Генерал пожалел, что в наше время молодые офицеры уделяют мало внимания благородному конному спорту. Разговаривая, он тоже постоянно ощущал свое тело, вспомнил о том, как месяца три назад у него начала побаливать поясница и как по совету своего врача он, добавив несколько упражнений в утреннюю зарядку, излечился от этой боли.
Съели второе и припомнили, где и как кого кормили в различных дальних поездках, командировках и компаниях. Генерал рассказал, как одно время было трудно со снабжением в Конго и как все время было легко со снабжением во Вьетнаме. Он единственный из присутствующих был участником военных операций в обеих странах, и несмотря на то что военные действия трактовались им прежде всего с гастрономической точки зрения, его выслушали в строгом молчании.
Изобретатель в течение всего обеда молчал, скатывая пальцами на столе хлебные шарики. Когда кофе был выпит и члены комиссии закурили, он взял ложечку и постучал ею по чашке.
Все повернулись к нему.
— Попрошу минуту внимания. — Он подался вперед. — Я хотел бы сообщить вам, что параллельно с испытанием самозащищающегося танка я решил на этот раз провести еще один небольшой опыт. Так сказать, изучение реакций у людей, безусловно обреченных на смерть. Несколько слов о причинах, побудивших меня предпринять это скромное исследование. Дело в том, что все вы здесь являетесь военными и, если можно так выразиться, профессионально связаны с убийством. Вот вы, например, генерал, планировали операцию «Убийца» и операцию «Петля» в одной «банановой» республике. И еще несколько им подобных. Кстати, именно в этой стране у меня погиб второй сын.
— Я выражаю вам свое сочувствие, — сказал генерал.
Штатский отмахнулся.
— Благодарю вас… Итак, вы планируете войны, но они предстают перед вами в несколько опосредствованном виде, не правда ли? На карте — в качестве планов, приказов, смет. Такое-то количество пропавших без вести, такое-то — раненых, такое-то — убитых. Одним словом, слишком абстрактно. Так вот, я поставил своей задачей дать вам почувствовать, что это такое лежать в окопе с пулей в животе или ощущать горящий на спине напалм. Это будет завершением вашего образования. Позволит вам хоть один раз довести начатое дело до логического конца.
Он встал, отбросил стул.
— Итак, имейте в виду, что машина не выключена. Теперь старайтесь не испугаться. Помните, что танк реагирует на Е-волну страха.
И поспешно вышел из столовой.
Зазвонил телефон. Капитан — самый младший здесь по званию, блондин с вьющимися волосами — автоматически потянулся к аппарату.
— Капитан у телефона.
Всем был слышен голос сержанта-артиллериста в трубке.
— Извините, мы уже можем выйти, сэр? То есть мы уже выходим, но выключена ли эта штука?
— Можете, — сказал капитан. — Пообедайте, и чтоб через полчаса быть на месте.
Он положил трубку на рычаг, тупо уставился на нее, затем губы у него шевельнулись, испуг мелькнул в глазах, и он схватил трубку опять.
— Эй, сержант! Кто там есть! Эй! — Он кричал так громко, что вены у него на шее набухли. — Эй, сержант!
Он опустил трубку и растерянно посмотрел на присутствующих.
— Пожалуй, этим нельзя выходить, раз такое дело. А? — Он вскочил и выбежал из павильона.
Остальные тоже встали.
Солнце заливало остров отчаянной жаркой белизной. Все как бы плыло в голубоватом мареве, в отблесках океанской равнины. По песку от блиндажа шагали две фигурки.
— Эй, сержант! — закричал капитан. — Эй, опасность! — Он замахал руками в тщетной надежде, что артиллеристы поймут эти знаки как приказ вернуться в блиндаж.
— Минутку, — сказал полковник. У него отвисла челюсть. — А мы?
Генерал с салфеткой в руке посмотрел на него. Он побледнел, и эта бледность как бы передалась всем. Полковник вдруг сорвался с места и, согнувшись, с быстротой, почти непостижимой, бросился к зарослям бамбука.
А в следующий момент раздался резкий свист. Сверкнуло пламя, звук выстрела и грохот разрыва слились в одно. Горьковато, напоминая войну, беду, несчастье, пахнуло пороховым дымом.
Выпили соки, разнесенные вестовым генерала, и поговорили о погоде и о гольфе. Генерал высказался в пользу тенниса. Несмотря на свои пятьдесят два года, он обладал отличным пищеварением, превосходным здоровьем и почти каждый миг жизни — даже в ходе самых серьезных заседаний в министерстве ощущал свое тело, крепкое, налитое, все еще жадное на движения и на пищу.
Съели картофельный суп и поговорили об альпинизме. Генерал пожалел, что в наше время молодые офицеры уделяют мало внимания благородному конному спорту. Разговаривая, он тоже постоянно ощущал свое тело, вспомнил о том, как месяца три назад у него начала побаливать поясница и как по совету своего врача он, добавив несколько упражнений в утреннюю зарядку, излечился от этой боли.
Съели второе и припомнили, где и как кого кормили в различных дальних поездках, командировках и компаниях. Генерал рассказал, как одно время было трудно со снабжением в Конго и как все время было легко со снабжением во Вьетнаме. Он единственный из присутствующих был участником военных операций в обеих странах, и несмотря на то что военные действия трактовались им прежде всего с гастрономической точки зрения, его выслушали в строгом молчании.
Изобретатель в течение всего обеда молчал, скатывая пальцами на столе хлебные шарики. Когда кофе был выпит и члены комиссии закурили, он взял ложечку и постучал ею по чашке.
Все повернулись к нему.
— Попрошу минуту внимания. — Он подался вперед. — Я хотел бы сообщить вам, что параллельно с испытанием самозащищающегося танка я решил на этот раз провести еще один небольшой опыт. Так сказать, изучение реакций у людей, безусловно обреченных на смерть. Несколько слов о причинах, побудивших меня предпринять это скромное исследование. Дело в том, что все вы здесь являетесь военными и, если можно так выразиться, профессионально связаны с убийством. Вот вы, например, генерал, планировали операцию «Убийца» и операцию «Петля» в одной «банановой» республике. И еще несколько им подобных. Кстати, именно в этой стране у меня погиб второй сын.
— Я выражаю вам свое сочувствие, — сказал генерал.
Штатский отмахнулся.
— Благодарю вас… Итак, вы планируете войны, но они предстают перед вами в несколько опосредствованном виде, не правда ли? На карте — в качестве планов, приказов, смет. Такое-то количество пропавших без вести, такое-то — раненых, такое-то — убитых. Одним словом, слишком абстрактно. Так вот, я поставил своей задачей дать вам почувствовать, что это такое лежать в окопе с пулей в животе или ощущать горящий на спине напалм. Это будет завершением вашего образования. Позволит вам хоть один раз довести начатое дело до логического конца.
Он встал, отбросил стул.
— Итак, имейте в виду, что машина не выключена. Теперь старайтесь не испугаться. Помните, что танк реагирует на Е-волну страха.
И поспешно вышел из столовой.
Зазвонил телефон. Капитан — самый младший здесь по званию, блондин с вьющимися волосами — автоматически потянулся к аппарату.
— Капитан у телефона.
Всем был слышен голос сержанта-артиллериста в трубке.
— Извините, мы уже можем выйти, сэр? То есть мы уже выходим, но выключена ли эта штука?
— Можете, — сказал капитан. — Пообедайте, и чтоб через полчаса быть на месте.
Он положил трубку на рычаг, тупо уставился на нее, затем губы у него шевельнулись, испуг мелькнул в глазах, и он схватил трубку опять.
— Эй, сержант! Кто там есть! Эй! — Он кричал так громко, что вены у него на шее набухли. — Эй, сержант!
Он опустил трубку и растерянно посмотрел на присутствующих.
— Пожалуй, этим нельзя выходить, раз такое дело. А? — Он вскочил и выбежал из павильона.
Остальные тоже встали.
Солнце заливало остров отчаянной жаркой белизной. Все как бы плыло в голубоватом мареве, в отблесках океанской равнины. По песку от блиндажа шагали две фигурки.
— Эй, сержант! — закричал капитан. — Эй, опасность! — Он замахал руками в тщетной надежде, что артиллеристы поймут эти знаки как приказ вернуться в блиндаж.
— Минутку, — сказал полковник. У него отвисла челюсть. — А мы?
Генерал с салфеткой в руке посмотрел на него. Он побледнел, и эта бледность как бы передалась всем. Полковник вдруг сорвался с места и, согнувшись, с быстротой, почти непостижимой, бросился к зарослям бамбука.
А в следующий момент раздался резкий свист. Сверкнуло пламя, звук выстрела и грохот разрыва слились в одно. Горьковато, напоминая войну, беду, несчастье, пахнуло пороховым дымом.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
4
Полковник, раненный осколками, сидел в окопе, сжавшись, и прислушивался к рычанию танка неподалеку.
Полковника трясло. Он всхлипывал, и слезы катились по его худощавому лицу с мужественной челюстью. Он плакал не от боли. Обе раны были несерьезны и перестали мучить сразу после первого шока. От обиды и переполнявшей ненависти. Ему было сорок лет, он ни разу в жизни не совершил ничего предосудительного. Всегда слушал указания начальства, никогда не пытался внести в мир что-нибудь новое, свое. Он был безупречен со своей точки зрения, и вдруг оказалось, что руководители предали его. Танк, предназначавшийся для других, гнался теперь за ним.
Его трясло от злобы и обиды. Первым из членов комиссии, стоявших у входа в павильон, он сообразил, что случилось, и как зверь, не рассуждая, бросился в заросли. Полковник слышал взрыв позади, слышал, как два снаряда ударили по артиллеристам, которые тоже, видимо, испугались. Он видел из кустарников, как одиночный снаряд вдребезги разбил и утопил катер у берега вместе с сидевшим там мотористом, который при первой же тревоге стал поспешно заводить двигатель.
А потом машина начала охоту за ним.
Полковник непрерывно двигался, прыгая из ямы в яму, и несколько раз ему удалось ускользнуть от прямых попаданий. Потом он сообразил, что надо попытаться попасть в мертвую зону — туда, где наклон орудия не позволит машине достать его выстрелом. Ему удалось приблизиться к танку, и он спрыгнул в окоп. Танк был теперь метрах в тридцати от него и не стрелял более — серая глыба на фоне неба.
Полковник знал — машина не стреляет лишь потому, что он понимает, что в него нельзя попасть. В том-то и заключалась дьявольская сила изобретения — жертва должна была командовать палачом.
Полковник закусил губу и выглянул из-за бруствера. Танк стоял неподалеку, спокойный, равнодушный. Люк для танкистов был заварен. И фары, помещающиеся обычно под башней по обеим сторонам люка, тоже были сняты. Это неживое существо не нуждалось в том, чтоб видеть дорогу перед собой его вели мысли и страхи тех, за кем он охотился.
Низколобый, приплюснутый, серый, танк ждал…
Полковник всхлипнул еще несколько раз. Здесь он находился в сравнительной безопасности, и ему злорадно подумалось, что лишь его одного осенило бежать не от машины, а к ней… Потом он вяло сказал себе, что генерал и все другие просто не успели сообразить, куда бежать. Их снесло первым выстрелом.
Он оглянулся в сторону разрушенного павильона, затем снова посмотрел на танк, и вдруг в голову ему пришла мысль о гусеницах. Ведь изобретатель говорил, что танк может использовать и это.
И тотчас танк зарычал, гусеницы послушно пришли в движение, и машина рванулась вперед.
Полковник упал на дно окопа. Танк приблизился, рыча, гусеницы показались над бруствером, смяли его и легли на противоположный край окопа. Брюхо машины было теперь как раз над головой полковника. Он сжался, стараясь сделаться как можно меньше, и затем с облегчением подумал: «Не достанет».
И тотчас мотор умолк.
«А если он начнет вертеться?» — спросил себя полковник.
Мотор взревел, гусеницы двинулись, и танк стал вертеться над окопом, стараясь разрушить его. Но стенки окопа были достаточно прочны, укреплены балками, и полковник с облегчением сказал себе, что из этого ничего не выйдет. Он не успел додумать эту мысль до конца, как мотор выключился и танк остановился.
Ужасно! Полковник скрипнул зубами.
Было тихо, как будто остров уже совсем вымер. Полковник пощупал плечи. Кровотечение остановилось, рана не болела. Жара усиливалась. Не хватало воздуха, пот катился по лбу полковника, спина взмокла. Лежа, он видел, как постепенно меняет цвет и вроде как бы сгущается небо. Оно становилось синее и одновременно чуть краснело.
Полковник стал размышлять, иногда прерывая свои мысли судорожными всхлипываниями. Ну хорошо. Вот он лежит теперь. Но как долго можно выдержать это? На военной базе, откуда они прибыли, вероятно, хватятся через какое-то время. Но не скоро. Вся операция так засекречена, что никто толком и не знает, где они и когда должны вернуться. Комиссия вообще не подчинена командующему этой ближайшей базы. Он будет сначала связываться с министерством в столице, начнутся переговоры, поиски нужных людей, полетят радиограммы, и, может быть, недели через две сюда прибудут катера… Через две недели! А ему и двух суток не выдержать без пищи и воды.
И даже если он выдержит. Что тогда?… Вот пришла помощь, люди высадились, ходят по острову. Пока еще они не понимают, в чем дело, пока не боятся танка, им ничто не грозит… Вот к нему подошел человек. Он, полковник, сообщает, что танк держит его здесь в окопе. Человек моментально пугается, в тот же миг танк начинает пальбу и расстреливает всех приехавших.
Но можно сделать иначе. Ничего не говорить про танк, а просто приказать, чтоб ему дали в окоп рацию. А затем с ее помощью связаться с базой, объяснить, в чем дело. Но конечно, приехавшие все равно почувствуют что-то неладное. Они бросят его и смоются».
Нет, сказал он себе, это не выход. Уже не говоря о том, что прихода катеров ему ни за что не дождаться.
Он еще раз с ненавистью подумал о генерале — уж с тем-то, наверное, все кончено. И поделом. Нельзя же быть такой шляпой.
Полковник посмотрел на днище танка над ним. Эх, если бы была граната!
Танк вдруг ожил, мотор включился.
Но ведь нет гранаты.
Мотор выключился.
Проклятье!.. А что, если вылезти из окопа позади машины и пробраться к башне? Полковник стал на четвереньки, осторожно приподнял голову. Только бы танк не отъехал и не развернулся!
Двигатель сразу зарычал, танк отъехал и, лязгая, развернулся.
Полковник застонал и сел на дно окопа. Безвыходно.
Он посмотрел на машину. А что, если она сейчас отъедет, оставит между ним и собой достаточное расстояние и тогда произведет выстрел? Окоп-то ведь не спасет. Он подумал об этом и тотчас схватился за голову. Нельзя было об этом думать! Нельзя, потому что танк вздрогнул, взревел и задним ходом, грохоча, покатил прочь. В том-то все и дело было, в том-то и весь ужас, что машина делала как раз то, чего ты боишься, чего не хочешь, чтоб она делала.
Придерживая рукой плечо, полковник вскочил. Он знал, что вопрос жизни для него — не отставать. В ту самую минуту, когда он поймет, что танк уже может стрелять по нему и испугается, машина выстрелит.
Танк наращивал скорость, и полковник побежал за ним. Все годы его комфортабельной жизни, все годы занятий спортом должны были вложиться в этот бег.
Танк пошел быстрее, прибавил скорость, потому что полковник подумал, что ведь он может и прибавить…
* * *
Толстого майора и генерального вестового разорвало в клочья первым же выстрелом.
Капитан, ему было всего двадцать девять лет, получил несколько тяжелых ран сразу. Но страха он не испытывал, и это исключило возможность новых выстрелов по нему. Он лежал на песке, исходя кровью, придавленный упавшей крышей павильона.
Он думал только о жене и о своих двух девочках. С поразившей его самого ясностью он рассчитал, какова будет пенсия семье: для этого следовало учесть и срок службы, и звание, и род войск, и даже обстоятельства гибели — в полевых или не полевых условиях. Пенсия получалась достаточная, это успокоило его. Затем ему пришло в голову, что даже хорошо, что испытания не удались. Если бы такая штука вошла в мир, в конце концов могло бы дойти и до его девочек.
«Уж лучше я», — подумал облегченно и с последними проблесками мысли сказал себе, что где-то в самом начале пошел, вероятно, не той дорогой. В глазах у него поплыли радужные круги, обескровленный мозг уже ощущал недостаток кислорода, и капитан заснул навсегда.
А генерал умирал медленно. Первым его ощущением после шока была боль. Он даже не понимал, куда ранен, боль пронизывала все тело. Как и полковник, он резко ощутил несправедливость случившегося. Ведь он же был не из той касты, не из тех, кого надо было и можно было убивать.
Затем боль ушла, но вместо нее явились бессилие и какая-то ужаснувшая его муторность. Она все росла, и генерал даже чуть приподнял голову, чтоб приказать этому прекратиться.
Он приподнял голову и увидел изобретателя, который присел возле него на корточки. Лицо этого человека было спокойно и как всегда равнодушно. Он протянул руку и положил что-то на грудь генералу.
— Медаль, — сказал он. — Медаль «За заслуги», которой был посмертно награжден мой сын в шестьдесят пятом году. Вы сами вручили ее мне.
Медаль давила, как гора. Генерал не понимал слов изобретателя, он просто чувствовал, что не может, ну просто не может так дальше, потому что с каждой секундой все росла и уже совершенно нестерпимой делалась эта муторность. Генерал ни разу в жизни не был ранен, ни разу его даже не оперировали. Он не знал, что примерно так, ужасаясь и страдая, умерли те тысячи людей, смерть которых он планировал прежде, и примерно так должны были бы умереть, согласно его новым проектам, миллионы.
Изобретатель некоторое время смотрел на умирающего генерала, затем поднялся, разыскал в развалинах павильона свой чемодан, вынул ласты и побрел к берегу. Он слышал рев танка где-то вдалеке, но не оборачивался. Собственное существование было ему безразлично. Он ощущал внутри ужасную пустоту. Пустоту, которую можно чувствовать, когда сделал уже решительно все, что еще в жизни собирался сделать…
* * *
Полковник гнался за танком. Тот все увеличивал скорость, и настал миг, когда полковник понял, что теперь уже все равно — не хватало воздуха, легкие жгло пожаром, а сердце так стучало в грудной клетке, что удары отзывались по всему телу.
Он прошагал, шатаясь, еще десяток метров и остановился. Пусть!
И танк тоже остановился. Это было как чудо.
Жажда жизни тотчас снова вспыхнула в сознании полковника, придав ему новые силы. Он пошел было вперед, а затем остановился, сообразив, что, поскольку здесь поблизости нет никакого укрытия, танк может попросту раздавить его гусеницами. Он застонал в отчаянии, стараясь отогнать эту мысль, вытравить ее из мозга. Он затряс головой, зажмурил глаза и услышал, как зарычал двигатель внутри ожившей стальной глыбы…
* * *
Изобретатель плыл, мерно выбрасывая вперед руки. У него была мысль добраться до соседнего острова. О том, что будет дальше, он как-то и не задумывался. Он все еще был наполнен бесконечными дебатами в накуренных кабинетах, резолюциями всевозможных инстанций, указаниями, сметами, планами. В его ушах все еще звучали сегодняшние выстрелы и стоны умирающих.
Но постепенно это уходило.
Волны, журча, обтекали его. Опуская голову, он видел полосы солнечного света. Они колебались в такт движению пенных гребней прибоя, яркие у поверхности и гаснущие внизу. Стайки макрелей невесомо парили под ним, затем вдруг поворачивали все разом, как будто заранее сговорившись, сосчитав до трех, и исчезали в том общем жемчужно-зеленоватом сиянии, которым был пронизан у поверхности ток вод.
Важно, неторопливо двигались медузы, похожие на яркие, с оборками старинные зонтики. Какая-то река — странная серебристая полоса, движущаяся во всех своих частях сразу, — струилась в океане, в стороне. Человек подплыл к ней и замер. То были рыбы, не известные ему, крупные. Их были тысячи, а может быть, и сотни тысяч. Они возникали из синего мрака, снизу светящиеся, сверкающие неповторимыми оттенками фиолетового и палевого, возникали ряд за рядом бесчисленные, бесшумные, сосредоточенные, поворачивали в одном и том же месте и уходили опять в бездонную глубь. Какие тысячи километров они уже прошли, двигаясь, быть может, от поросших лесом берегов Африки или с другой стороны — от саргассовых водорослей, через пиратские моря мимо Антильских островов, Гаити и Пуэрто-Рико? Куда они стремятся теперь и почему именно эту точку избрали для поворота?
Зачем они так щедро прекрасны в изобилии своего светящегося хода?
Изобретателю подумалось, что хотя уже нет в живых его детей, но ведь есть еще и другие дети. Любопытные глаза, глаза, которым так хотелось бы увидеть чудеса морей, лесов и городов… Может быть, еще есть для чего жить?
Он вдруг подумал, достаточно ли отплыл от острова. Не достанет ли его выстрелом собственная машина?
Изобретатель поднял голову, и в ту же секунду пронзительный свист ввинтился в воздух.
Полковник, раненный осколками, сидел в окопе, сжавшись, и прислушивался к рычанию танка неподалеку.
Полковника трясло. Он всхлипывал, и слезы катились по его худощавому лицу с мужественной челюстью. Он плакал не от боли. Обе раны были несерьезны и перестали мучить сразу после первого шока. От обиды и переполнявшей ненависти. Ему было сорок лет, он ни разу в жизни не совершил ничего предосудительного. Всегда слушал указания начальства, никогда не пытался внести в мир что-нибудь новое, свое. Он был безупречен со своей точки зрения, и вдруг оказалось, что руководители предали его. Танк, предназначавшийся для других, гнался теперь за ним.
Его трясло от злобы и обиды. Первым из членов комиссии, стоявших у входа в павильон, он сообразил, что случилось, и как зверь, не рассуждая, бросился в заросли. Полковник слышал взрыв позади, слышал, как два снаряда ударили по артиллеристам, которые тоже, видимо, испугались. Он видел из кустарников, как одиночный снаряд вдребезги разбил и утопил катер у берега вместе с сидевшим там мотористом, который при первой же тревоге стал поспешно заводить двигатель.
А потом машина начала охоту за ним.
Полковник непрерывно двигался, прыгая из ямы в яму, и несколько раз ему удалось ускользнуть от прямых попаданий. Потом он сообразил, что надо попытаться попасть в мертвую зону — туда, где наклон орудия не позволит машине достать его выстрелом. Ему удалось приблизиться к танку, и он спрыгнул в окоп. Танк был теперь метрах в тридцати от него и не стрелял более — серая глыба на фоне неба.
Полковник знал — машина не стреляет лишь потому, что он понимает, что в него нельзя попасть. В том-то и заключалась дьявольская сила изобретения — жертва должна была командовать палачом.
Полковник закусил губу и выглянул из-за бруствера. Танк стоял неподалеку, спокойный, равнодушный. Люк для танкистов был заварен. И фары, помещающиеся обычно под башней по обеим сторонам люка, тоже были сняты. Это неживое существо не нуждалось в том, чтоб видеть дорогу перед собой его вели мысли и страхи тех, за кем он охотился.
Низколобый, приплюснутый, серый, танк ждал…
Полковник всхлипнул еще несколько раз. Здесь он находился в сравнительной безопасности, и ему злорадно подумалось, что лишь его одного осенило бежать не от машины, а к ней… Потом он вяло сказал себе, что генерал и все другие просто не успели сообразить, куда бежать. Их снесло первым выстрелом.
Он оглянулся в сторону разрушенного павильона, затем снова посмотрел на танк, и вдруг в голову ему пришла мысль о гусеницах. Ведь изобретатель говорил, что танк может использовать и это.
И тотчас танк зарычал, гусеницы послушно пришли в движение, и машина рванулась вперед.
Полковник упал на дно окопа. Танк приблизился, рыча, гусеницы показались над бруствером, смяли его и легли на противоположный край окопа. Брюхо машины было теперь как раз над головой полковника. Он сжался, стараясь сделаться как можно меньше, и затем с облегчением подумал: «Не достанет».
И тотчас мотор умолк.
«А если он начнет вертеться?» — спросил себя полковник.
Мотор взревел, гусеницы двинулись, и танк стал вертеться над окопом, стараясь разрушить его. Но стенки окопа были достаточно прочны, укреплены балками, и полковник с облегчением сказал себе, что из этого ничего не выйдет. Он не успел додумать эту мысль до конца, как мотор выключился и танк остановился.
Ужасно! Полковник скрипнул зубами.
Было тихо, как будто остров уже совсем вымер. Полковник пощупал плечи. Кровотечение остановилось, рана не болела. Жара усиливалась. Не хватало воздуха, пот катился по лбу полковника, спина взмокла. Лежа, он видел, как постепенно меняет цвет и вроде как бы сгущается небо. Оно становилось синее и одновременно чуть краснело.
Полковник стал размышлять, иногда прерывая свои мысли судорожными всхлипываниями. Ну хорошо. Вот он лежит теперь. Но как долго можно выдержать это? На военной базе, откуда они прибыли, вероятно, хватятся через какое-то время. Но не скоро. Вся операция так засекречена, что никто толком и не знает, где они и когда должны вернуться. Комиссия вообще не подчинена командующему этой ближайшей базы. Он будет сначала связываться с министерством в столице, начнутся переговоры, поиски нужных людей, полетят радиограммы, и, может быть, недели через две сюда прибудут катера… Через две недели! А ему и двух суток не выдержать без пищи и воды.
И даже если он выдержит. Что тогда?… Вот пришла помощь, люди высадились, ходят по острову. Пока еще они не понимают, в чем дело, пока не боятся танка, им ничто не грозит… Вот к нему подошел человек. Он, полковник, сообщает, что танк держит его здесь в окопе. Человек моментально пугается, в тот же миг танк начинает пальбу и расстреливает всех приехавших.
Но можно сделать иначе. Ничего не говорить про танк, а просто приказать, чтоб ему дали в окоп рацию. А затем с ее помощью связаться с базой, объяснить, в чем дело. Но конечно, приехавшие все равно почувствуют что-то неладное. Они бросят его и смоются».
Нет, сказал он себе, это не выход. Уже не говоря о том, что прихода катеров ему ни за что не дождаться.
Он еще раз с ненавистью подумал о генерале — уж с тем-то, наверное, все кончено. И поделом. Нельзя же быть такой шляпой.
Полковник посмотрел на днище танка над ним. Эх, если бы была граната!
Танк вдруг ожил, мотор включился.
Но ведь нет гранаты.
Мотор выключился.
Проклятье!.. А что, если вылезти из окопа позади машины и пробраться к башне? Полковник стал на четвереньки, осторожно приподнял голову. Только бы танк не отъехал и не развернулся!
Двигатель сразу зарычал, танк отъехал и, лязгая, развернулся.
Полковник застонал и сел на дно окопа. Безвыходно.
Он посмотрел на машину. А что, если она сейчас отъедет, оставит между ним и собой достаточное расстояние и тогда произведет выстрел? Окоп-то ведь не спасет. Он подумал об этом и тотчас схватился за голову. Нельзя было об этом думать! Нельзя, потому что танк вздрогнул, взревел и задним ходом, грохоча, покатил прочь. В том-то все и дело было, в том-то и весь ужас, что машина делала как раз то, чего ты боишься, чего не хочешь, чтоб она делала.
Придерживая рукой плечо, полковник вскочил. Он знал, что вопрос жизни для него — не отставать. В ту самую минуту, когда он поймет, что танк уже может стрелять по нему и испугается, машина выстрелит.
Танк наращивал скорость, и полковник побежал за ним. Все годы его комфортабельной жизни, все годы занятий спортом должны были вложиться в этот бег.
Танк пошел быстрее, прибавил скорость, потому что полковник подумал, что ведь он может и прибавить…
* * *
Толстого майора и генерального вестового разорвало в клочья первым же выстрелом.
Капитан, ему было всего двадцать девять лет, получил несколько тяжелых ран сразу. Но страха он не испытывал, и это исключило возможность новых выстрелов по нему. Он лежал на песке, исходя кровью, придавленный упавшей крышей павильона.
Он думал только о жене и о своих двух девочках. С поразившей его самого ясностью он рассчитал, какова будет пенсия семье: для этого следовало учесть и срок службы, и звание, и род войск, и даже обстоятельства гибели — в полевых или не полевых условиях. Пенсия получалась достаточная, это успокоило его. Затем ему пришло в голову, что даже хорошо, что испытания не удались. Если бы такая штука вошла в мир, в конце концов могло бы дойти и до его девочек.
«Уж лучше я», — подумал облегченно и с последними проблесками мысли сказал себе, что где-то в самом начале пошел, вероятно, не той дорогой. В глазах у него поплыли радужные круги, обескровленный мозг уже ощущал недостаток кислорода, и капитан заснул навсегда.
А генерал умирал медленно. Первым его ощущением после шока была боль. Он даже не понимал, куда ранен, боль пронизывала все тело. Как и полковник, он резко ощутил несправедливость случившегося. Ведь он же был не из той касты, не из тех, кого надо было и можно было убивать.
Затем боль ушла, но вместо нее явились бессилие и какая-то ужаснувшая его муторность. Она все росла, и генерал даже чуть приподнял голову, чтоб приказать этому прекратиться.
Он приподнял голову и увидел изобретателя, который присел возле него на корточки. Лицо этого человека было спокойно и как всегда равнодушно. Он протянул руку и положил что-то на грудь генералу.
— Медаль, — сказал он. — Медаль «За заслуги», которой был посмертно награжден мой сын в шестьдесят пятом году. Вы сами вручили ее мне.
Медаль давила, как гора. Генерал не понимал слов изобретателя, он просто чувствовал, что не может, ну просто не может так дальше, потому что с каждой секундой все росла и уже совершенно нестерпимой делалась эта муторность. Генерал ни разу в жизни не был ранен, ни разу его даже не оперировали. Он не знал, что примерно так, ужасаясь и страдая, умерли те тысячи людей, смерть которых он планировал прежде, и примерно так должны были бы умереть, согласно его новым проектам, миллионы.
Изобретатель некоторое время смотрел на умирающего генерала, затем поднялся, разыскал в развалинах павильона свой чемодан, вынул ласты и побрел к берегу. Он слышал рев танка где-то вдалеке, но не оборачивался. Собственное существование было ему безразлично. Он ощущал внутри ужасную пустоту. Пустоту, которую можно чувствовать, когда сделал уже решительно все, что еще в жизни собирался сделать…
* * *
Полковник гнался за танком. Тот все увеличивал скорость, и настал миг, когда полковник понял, что теперь уже все равно — не хватало воздуха, легкие жгло пожаром, а сердце так стучало в грудной клетке, что удары отзывались по всему телу.
Он прошагал, шатаясь, еще десяток метров и остановился. Пусть!
И танк тоже остановился. Это было как чудо.
Жажда жизни тотчас снова вспыхнула в сознании полковника, придав ему новые силы. Он пошел было вперед, а затем остановился, сообразив, что, поскольку здесь поблизости нет никакого укрытия, танк может попросту раздавить его гусеницами. Он застонал в отчаянии, стараясь отогнать эту мысль, вытравить ее из мозга. Он затряс головой, зажмурил глаза и услышал, как зарычал двигатель внутри ожившей стальной глыбы…
* * *
Изобретатель плыл, мерно выбрасывая вперед руки. У него была мысль добраться до соседнего острова. О том, что будет дальше, он как-то и не задумывался. Он все еще был наполнен бесконечными дебатами в накуренных кабинетах, резолюциями всевозможных инстанций, указаниями, сметами, планами. В его ушах все еще звучали сегодняшние выстрелы и стоны умирающих.
Но постепенно это уходило.
Волны, журча, обтекали его. Опуская голову, он видел полосы солнечного света. Они колебались в такт движению пенных гребней прибоя, яркие у поверхности и гаснущие внизу. Стайки макрелей невесомо парили под ним, затем вдруг поворачивали все разом, как будто заранее сговорившись, сосчитав до трех, и исчезали в том общем жемчужно-зеленоватом сиянии, которым был пронизан у поверхности ток вод.
Важно, неторопливо двигались медузы, похожие на яркие, с оборками старинные зонтики. Какая-то река — странная серебристая полоса, движущаяся во всех своих частях сразу, — струилась в океане, в стороне. Человек подплыл к ней и замер. То были рыбы, не известные ему, крупные. Их были тысячи, а может быть, и сотни тысяч. Они возникали из синего мрака, снизу светящиеся, сверкающие неповторимыми оттенками фиолетового и палевого, возникали ряд за рядом бесчисленные, бесшумные, сосредоточенные, поворачивали в одном и том же месте и уходили опять в бездонную глубь. Какие тысячи километров они уже прошли, двигаясь, быть может, от поросших лесом берегов Африки или с другой стороны — от саргассовых водорослей, через пиратские моря мимо Антильских островов, Гаити и Пуэрто-Рико? Куда они стремятся теперь и почему именно эту точку избрали для поворота?
Зачем они так щедро прекрасны в изобилии своего светящегося хода?
Изобретателю подумалось, что хотя уже нет в живых его детей, но ведь есть еще и другие дети. Любопытные глаза, глаза, которым так хотелось бы увидеть чудеса морей, лесов и городов… Может быть, еще есть для чего жить?
Он вдруг подумал, достаточно ли отплыл от острова. Не достанет ли его выстрелом собственная машина?
Изобретатель поднял голову, и в ту же секунду пронзительный свист ввинтился в воздух.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
5
За ночь на острове поработали над трупами муравьи и крабы. С наступлением дневной жары они исчезли, а на следующую ночь опять принялись за дело так споро, что к утру на песке остались лишь белые кости. Постепенно собирался тайфун, он ударил на третьи сутки после гибели комиссии. Первыми же порывами ветра унесло остатки павильона — строители поставили его на открытом месте, а не в низине, как индейцы свои хижины. Гнулись пальмы, бешеный ветер передвигал дюны. Потом тайфун унесся к берегам материка, пальмы выпрямились, и от всего, что привезли военные, остался лишь танк, полузасыпанный песком.
Вернулись жители деревни. Пока не наскучило, дети лазили на странную тяжелую глыбу, внутри которой, притаившись, механический мозг ожидал, чтоб пробудиться, импульсов ненависти и страха.
За ночь на острове поработали над трупами муравьи и крабы. С наступлением дневной жары они исчезли, а на следующую ночь опять принялись за дело так споро, что к утру на песке остались лишь белые кости. Постепенно собирался тайфун, он ударил на третьи сутки после гибели комиссии. Первыми же порывами ветра унесло остатки павильона — строители поставили его на открытом месте, а не в низине, как индейцы свои хижины. Гнулись пальмы, бешеный ветер передвигал дюны. Потом тайфун унесся к берегам материка, пальмы выпрямились, и от всего, что привезли военные, остался лишь танк, полузасыпанный песком.
Вернулись жители деревни. Пока не наскучило, дети лазили на странную тяжелую глыбу, внутри которой, притаившись, механический мозг ожидал, чтоб пробудиться, импульсов ненависти и страха.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
АНАТОЛИЙ ДНЕПРОВ
УРАВНЕНИЕ МАКСВЕЛЛА
1
Это приключение началось в один из субботних вечеров, когда я, устав после своих математических занятий, просматривал местную вечернюю газету и на последней странице натолкнулся на объявление: «Компания Крафтштудта принимает от организаций и частных лиц заказы на все виды вычислительных, аналитических и расчетно-математических работ. Высокое качество исполнения гарантируется. Обращаться по адресу: Вельтштрассе, 12».
Как раз то, что мне нужно. В течение нескольких недель подряд я мучился над решением уравнений Максвелла, которое описывало поведение электромагнитных волн в неоднородной среде особой структуры. В конце концов мне удалось путем ряда приближений и упрощений придать уравнениям такой вид, что их могла решить электронная счетно-решающая машина. Я уже представлял, как мне придется совершить поездку в столицу и упрашивать администрацию вычислительного центра произвести все нужные мне вычисления. Ведь в настоящее время вычислительный центр так загружен военными заказами. И там никому нет никакого дела до теоретических упражнений провинциального физика, интересующегося законами распространения радиоволн.
И вот пожалуйста, в нашем небольшом городке объявился вычислительный центр, через газету взывающий к заказчикам!
Я встал из-за стола и подошел к телефону, чтобы немедленно связаться с компанией Крафтштудта. Но тут я обнаружил, что, кроме адреса вычислительного центра, газета ничего не сообщала. «Солидный вычислительный центр без телефона? Не может быть». Тогда я позвонил в редакцию газеты.
— К сожалению, это все, что мы получили от Крафтштудта, — сказал мне секретарь редакции. — Никакого телефона в объявлении не было.
В телефонной книжке компания Крафтштудта также не значилась.
Сгораемый от нетерпения поскорее получить решения моих уравнений, я ждал до понедельника. Раз или два я отрывался от аккуратно выписанных на бумаге расчетов, за которыми скрывались сложные физические процессы, и мои мысли обращались к компании Крафтштудта. «Правильно ориентируются, — думал я. — В наш век, когда любым человеческим мыслям пытаются придать математическую форму, трудно придумать более выгодное занятие». Кстати, кто такой этот Крафтштудт? Я давно живу в нашем городе, но фамилия Крафтштудт мне почти неизвестна. Я говорю «почти», потому что очень смутно припоминаю, что когда-то с этой фамилией я уже встречался. Но где, когда, при каких обстоятельствах? Все мои старания были напрасны, я не мог вспомнить.
Наконец наступил долгожданный понедельник. Спрятав в карман листок со своими уравнениями, я отправился на поиски Вельтштрассе, 12. Моросил мелкий весенний дождь, и мне пришлось взять такси.
— Это довольно далеко, — сказал шофер, — за рекой, рядом с психиатрической больницей.
Я молча кивнул головой.
Ехать пришлось около сорока минут. Мы миновали городские ворота, затем мост над рекой, обогнули озеро и углубились в холмистое поле, покрытое высохшим прошлогодним кустарником. Кое-где пробивалась ранняя зелень. Дорога была проселочной, немощеной, и машина часто останавливалась меж холмов, яростно буксуя задними колесами в густой глинистой грязи.
Затем показались крыши и красные кирпичные стены психиатрической больницы, расположенной в низине, которую у нас в городе в шутку называли «Приют мудрецов».
Вдоль высокой кирпичной ограды с битым стеклом наверху вела дорога, посыпанная шлаком. Сделав несколько поворотов в лабиринте стен, шофер, наконец, остановил машину у небольшой двери.
— Это двенадцатый номер.
Я был неприятно удивлен, обнаружив, что дверь, которая, по-видимому, вела в апартаменты компании Крафтштудта, составляла как бы единый ансамбль с «Приютом мудрецов». «Уж не мобилизовал ли Крафтштудт сумасшедших, для того чтобы выполнять «все виды математических работ»?» — подумал я и улыбнулся.
Я подошел к двери и нажал кнопку. Ждать пришлось долго, затем дверь отворилась, и в ней показался бледный человек с взъерошенными густыми волосами и с глазами, сощуренными от дневного света.
— Да, господин, — обратился он ко мне.
— Здесь математическая компания Крафтштудта? — спросил я.
— Да.
— Вы давали объявление в газету…
— Да.
— Я принес вам заказ.
— Пожалуйста, войдите.
Я повернулся к шоферу, сказал ему, чтобы он меня ждал, и, нагнувшись, проскользнул в дверь. Она закрылась, и я оказался в кромешной темноте.
— Прошу вас за мной. Осторожно, здесь ступеньки. Теперь налево… Опять ступеньки. Теперь пойдем вверх…
Говоря это, мой провожатый держал меня за руку, волоча по темным кривым коридорам, по спускам и подъемам. Наконец над головой забрезжил тусклый желтоватый свет, и, поднявшись по крутой каменной лестнице, я оказался в небольшом холле, окруженном со всех сторон застекленными стенами.
Молодой человек быстро прошел за перегородку, обогнул ее и открыл широкое окошко. Через него он обратился ко мне:
— Я вас слушаю.
У меня было такое чувство, будто бы я попал не туда, куда направлялся.
Этот полумрак, этот подземный лабиринт и, наконец, эта глухая комната, без окон, с единственной слабой электрической лампочкой под потолком, создавали представление, отнюдь не похожее на то, которое у меня было, когда я ехал на поиски современного вычислительного центра.
Я стоял, в недоумении оглядываясь вокруг.
— Я вас слушаю, — повторил молодой человек, высунувшись в окошко.
— Ах, да! Так, значит, здесь и помещается вычислительный центр компании Крафтштудта?…
— Да, да, — прервал он меня не без нотки раздражения в голосе. — Я уже вам сказал, что именно здесь помещается вычислительный центр компании Крафтштудта. В чем заключается ваша задача?
Я извлек из кармана листок бумаги с уравнениями и протянул его в окошко.
— Это линейное приближение вот этих уравнений в частных производных, неуверенно начал я объяснять. — Я бы хотел, чтобы вы хотя бы численно их решили, ну, скажем, непосредственно на границе раздела двух сред… Понимаете, это дисперсионное уравнение, и здесь скорость распространения радиоволн меняется от точки к точке.
Скомкав мой листок, молодой человек вдруг произнес: — Все ясно. Когда вам нужно будет решение?
— Как — когда? — удивился я. — Это вы должны мне сказать, когда вы сможете его решить.
— Вас устраивает завтра? — спросил он, вскинув на меня глубокие черные глаза.
— Завтра?!
— Да, завтра. Скажем, часам к двенадцати, самое позднее к часу дня…
— Боже, да что это у вас за вычислительная машина? Такая скорость работы!
— Итак, завтра в двенадцать дня вы получите решение. Стоимость четыреста пятьдесят марок. Плата наличными.
Цена была довольно высока. Но, если учесть, что сложнейшие уравнения будут решены за сутки, это было дешево. Поэтому я, ни слова не говоря, протянул ему деньги вместе с визитной карточкой, на которой значились моя фамилия и мой адрес.
Провожая меня по подземному лабиринту к выходу, молодой человек спросил:
— Так, значит, вы и есть профессор Раух?
— Да. А почему вы спрашиваете?
— Да так. Когда мы организовывали математический центр, мы рассчитывали, что рано или поздно вы к нам придете.
— Почему вы на это рассчитывали? — удивленно спросил я.
— А от кого же еще можно ждать заказов в этой дыре?
Ответ показался мне довольно убедительным.
Не успел я попрощаться с молодым человеком, как дверь за мной захлопнулась.
Всю дорогу домой я думал об этом странном вычислительном центре рядом с «Приютом мудрецов». Где и когда я встречал фамилию Крафтштудт?
УРАВНЕНИЕ МАКСВЕЛЛА
1
Это приключение началось в один из субботних вечеров, когда я, устав после своих математических занятий, просматривал местную вечернюю газету и на последней странице натолкнулся на объявление: «Компания Крафтштудта принимает от организаций и частных лиц заказы на все виды вычислительных, аналитических и расчетно-математических работ. Высокое качество исполнения гарантируется. Обращаться по адресу: Вельтштрассе, 12».
Как раз то, что мне нужно. В течение нескольких недель подряд я мучился над решением уравнений Максвелла, которое описывало поведение электромагнитных волн в неоднородной среде особой структуры. В конце концов мне удалось путем ряда приближений и упрощений придать уравнениям такой вид, что их могла решить электронная счетно-решающая машина. Я уже представлял, как мне придется совершить поездку в столицу и упрашивать администрацию вычислительного центра произвести все нужные мне вычисления. Ведь в настоящее время вычислительный центр так загружен военными заказами. И там никому нет никакого дела до теоретических упражнений провинциального физика, интересующегося законами распространения радиоволн.
И вот пожалуйста, в нашем небольшом городке объявился вычислительный центр, через газету взывающий к заказчикам!
Я встал из-за стола и подошел к телефону, чтобы немедленно связаться с компанией Крафтштудта. Но тут я обнаружил, что, кроме адреса вычислительного центра, газета ничего не сообщала. «Солидный вычислительный центр без телефона? Не может быть». Тогда я позвонил в редакцию газеты.
— К сожалению, это все, что мы получили от Крафтштудта, — сказал мне секретарь редакции. — Никакого телефона в объявлении не было.
В телефонной книжке компания Крафтштудта также не значилась.
Сгораемый от нетерпения поскорее получить решения моих уравнений, я ждал до понедельника. Раз или два я отрывался от аккуратно выписанных на бумаге расчетов, за которыми скрывались сложные физические процессы, и мои мысли обращались к компании Крафтштудта. «Правильно ориентируются, — думал я. — В наш век, когда любым человеческим мыслям пытаются придать математическую форму, трудно придумать более выгодное занятие». Кстати, кто такой этот Крафтштудт? Я давно живу в нашем городе, но фамилия Крафтштудт мне почти неизвестна. Я говорю «почти», потому что очень смутно припоминаю, что когда-то с этой фамилией я уже встречался. Но где, когда, при каких обстоятельствах? Все мои старания были напрасны, я не мог вспомнить.
Наконец наступил долгожданный понедельник. Спрятав в карман листок со своими уравнениями, я отправился на поиски Вельтштрассе, 12. Моросил мелкий весенний дождь, и мне пришлось взять такси.
— Это довольно далеко, — сказал шофер, — за рекой, рядом с психиатрической больницей.
Я молча кивнул головой.
Ехать пришлось около сорока минут. Мы миновали городские ворота, затем мост над рекой, обогнули озеро и углубились в холмистое поле, покрытое высохшим прошлогодним кустарником. Кое-где пробивалась ранняя зелень. Дорога была проселочной, немощеной, и машина часто останавливалась меж холмов, яростно буксуя задними колесами в густой глинистой грязи.
Затем показались крыши и красные кирпичные стены психиатрической больницы, расположенной в низине, которую у нас в городе в шутку называли «Приют мудрецов».
Вдоль высокой кирпичной ограды с битым стеклом наверху вела дорога, посыпанная шлаком. Сделав несколько поворотов в лабиринте стен, шофер, наконец, остановил машину у небольшой двери.
— Это двенадцатый номер.
Я был неприятно удивлен, обнаружив, что дверь, которая, по-видимому, вела в апартаменты компании Крафтштудта, составляла как бы единый ансамбль с «Приютом мудрецов». «Уж не мобилизовал ли Крафтштудт сумасшедших, для того чтобы выполнять «все виды математических работ»?» — подумал я и улыбнулся.
Я подошел к двери и нажал кнопку. Ждать пришлось долго, затем дверь отворилась, и в ней показался бледный человек с взъерошенными густыми волосами и с глазами, сощуренными от дневного света.
— Да, господин, — обратился он ко мне.
— Здесь математическая компания Крафтштудта? — спросил я.
— Да.
— Вы давали объявление в газету…
— Да.
— Я принес вам заказ.
— Пожалуйста, войдите.
Я повернулся к шоферу, сказал ему, чтобы он меня ждал, и, нагнувшись, проскользнул в дверь. Она закрылась, и я оказался в кромешной темноте.
— Прошу вас за мной. Осторожно, здесь ступеньки. Теперь налево… Опять ступеньки. Теперь пойдем вверх…
Говоря это, мой провожатый держал меня за руку, волоча по темным кривым коридорам, по спускам и подъемам. Наконец над головой забрезжил тусклый желтоватый свет, и, поднявшись по крутой каменной лестнице, я оказался в небольшом холле, окруженном со всех сторон застекленными стенами.
Молодой человек быстро прошел за перегородку, обогнул ее и открыл широкое окошко. Через него он обратился ко мне:
— Я вас слушаю.
У меня было такое чувство, будто бы я попал не туда, куда направлялся.
Этот полумрак, этот подземный лабиринт и, наконец, эта глухая комната, без окон, с единственной слабой электрической лампочкой под потолком, создавали представление, отнюдь не похожее на то, которое у меня было, когда я ехал на поиски современного вычислительного центра.
Я стоял, в недоумении оглядываясь вокруг.
— Я вас слушаю, — повторил молодой человек, высунувшись в окошко.
— Ах, да! Так, значит, здесь и помещается вычислительный центр компании Крафтштудта?…
— Да, да, — прервал он меня не без нотки раздражения в голосе. — Я уже вам сказал, что именно здесь помещается вычислительный центр компании Крафтштудта. В чем заключается ваша задача?
Я извлек из кармана листок бумаги с уравнениями и протянул его в окошко.
— Это линейное приближение вот этих уравнений в частных производных, неуверенно начал я объяснять. — Я бы хотел, чтобы вы хотя бы численно их решили, ну, скажем, непосредственно на границе раздела двух сред… Понимаете, это дисперсионное уравнение, и здесь скорость распространения радиоволн меняется от точки к точке.
Скомкав мой листок, молодой человек вдруг произнес: — Все ясно. Когда вам нужно будет решение?
— Как — когда? — удивился я. — Это вы должны мне сказать, когда вы сможете его решить.
— Вас устраивает завтра? — спросил он, вскинув на меня глубокие черные глаза.
— Завтра?!
— Да, завтра. Скажем, часам к двенадцати, самое позднее к часу дня…
— Боже, да что это у вас за вычислительная машина? Такая скорость работы!
— Итак, завтра в двенадцать дня вы получите решение. Стоимость четыреста пятьдесят марок. Плата наличными.
Цена была довольно высока. Но, если учесть, что сложнейшие уравнения будут решены за сутки, это было дешево. Поэтому я, ни слова не говоря, протянул ему деньги вместе с визитной карточкой, на которой значились моя фамилия и мой адрес.
Провожая меня по подземному лабиринту к выходу, молодой человек спросил:
— Так, значит, вы и есть профессор Раух?
— Да. А почему вы спрашиваете?
— Да так. Когда мы организовывали математический центр, мы рассчитывали, что рано или поздно вы к нам придете.
— Почему вы на это рассчитывали? — удивленно спросил я.
— А от кого же еще можно ждать заказов в этой дыре?
Ответ показался мне довольно убедительным.
Не успел я попрощаться с молодым человеком, как дверь за мной захлопнулась.
Всю дорогу домой я думал об этом странном вычислительном центре рядом с «Приютом мудрецов». Где и когда я встречал фамилию Крафтштудт?
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
2
На следующий день я с нетерпением ждал дневной почты. Когда в половине двенадцатого у двери моей квартиры послышался звонок, я вскочил и помчался встречать почтальона. К моему удивлению, я увидел перед собой тоненькую бледнолицую девушку с громадным синим пакетом в руках.
— Вы профессор Раух? — спросила она.
— Да.
— Вам пакет от компании Крафтштудта. Прошу расписаться.
Ее тонкие руки секунду порылись в карманах пальто, и она протянула мне книжку.
На первой странице значилась единственная фамилия — моя. Я расписался, затем протянул девушке монету.
— О, что вы! — вспыхнула она и, произнеся едва внятно «до свиданья», удалилась.
С пакетом я вернулся в кабинет.
Глядя на фотокопии исписанной мелким почерком рукописи, я вначале ничего не понял. От электронной счетно-решающей машины я ждал совсем другого: длинные столбики цифр, в одной колонке которых должны были стоять значения аргумента, а во второй — значения решения уравнений.
Ничего подобного здесь не было.
Это было точное решение моих уравнений! Чья-то рука, руководимая выдающейся математической мыслью, совершенно строго, без всяких приближений, решала мои уравнения.
Я пробегал глазами страницу за страницей, все больше и больше углубляясь в поражающие своей красотой, остроумием и изобретательностью выкладки. Человек, решивший уравнения, обладал огромными математическими знаниями, которым могут позавидовать самые первоклассные математики. Для решения был привлечен почти весь математический аппарат — теория линейных и нелинейных дифференциальных и интегральных уравнений, теория функций комплексного переменного, теория групп, теория множеств, и даже такие, казалось, не имеющие отношения к данной задаче математические дисциплины, как топология, теория чисел и математическая логика.
Я чуть было не вскрикнул от восхищения, когда в результате синтеза большого числа теорем, промежуточных выкладок, формул и уравнений в конце концов появилось и само решение — математическая формула, занимавшая в длину целых три строчки.
Но самым изящным было то, что неведомый мне математик позаботился и о том, чтобы придать этой длинной формуле то, что в нашей науке называется «обозримый вид». Он нашел приближенную, но очень точную, краткую и ясную математическую запись, состоящую только из элементарных алгебраических и тригонометрических выражений.
В конце, на небольшой вклейке, решение уравнений было изображено графически.
Большего желать было невозможно. Уравнение, которое, как я считал, не может быть решено в конечном виде, оказалось решенным.
Несколько опомнившись от удивления и восхищения, я во второй раз стал перечитывать фотокопии, исписанные формулами. Теперь я заметил, что тот, кто решал мою задачу, писал торопливо, мелким почерком, как бы экономя каждый миллиметр бумаги и каждую секунду времени. Всего было исписано двадцать восемь страниц, и я мысленно прикинул, какой титанической была работа этого математика. Попробуйте написать за сутки от руки двадцать восемь страниц письма своему знакомому, напишите двадцать восемь страниц своей биографии, наконец, попробуйте из любой книжки, не думая, не понимая ни слова, просто переписать двадцать восемь страниц, и вы убедитесь, что это адский труд.
А ведь это было решение сложнейшей математической задачи. И оно было выполнено за сутки!
Несколько часов подряд я смотрел на исписанные страницы, с каждым часом удивляясь все больше и больше.
Где Крафтштудт нашел такого математика?
На каких условиях он у него работает? Кто он такой? Какой-нибудь безвестный гений? Или, может быть, это одно из тех чудес человеческой натуры, которое иногда встречается на границе между нормальным и ненормальным? Может быть, это один из уникумов, которого Крафтштудту удалось разыскать в «Приюте мудрецов»? История знает случаи, когда гениальные математики в конце концов оказывались в больнице для душевнобольных. Может быть, и математик, так блестяще решивший мою задачу, относится к той же категории людей?
Все эти вопросы мучили меня в течение всего дня.
И тем не менее факт оставался фактом. Задача была решена не машиной, а человеком, выдающимся математическим гением, о котором мир ничего не знает.
На следующий день, несколько успокоившись, я еще раз перечитал решение, на этот раз наслаждаясь им, как наслаждаются, слушая хорошую музыку. Оно было так красиво, так строго, так ясно, что я решил… повторить эксперимент. Я решил заказать компании Крафтштудта решение еще одной задачи.
Я выбрал то уравнение, которое мне всегда казалось совершенно невозможным не только решить в конечном виде, но даже придать ему форму, нужную для решения на счетно-решающей машине.
Это уравнение также относилось к теории распространения радиоволн, но случай был очень сложным и специальным, с подвижными излучателями, со средой, свойства которой меняются в пространстве и во времени. Это было одно из тех уравнений, которые часто пишут физики-теоретики только для того, чтобы ими полюбоваться и затем забыть, потому что они из-за своей сложности оказываются никому не нужными.
…Когда дверь в кирпичной стене открылась, я увидел того же молодого человека с прищуренными от дневного света глазами. Увидев меня, он криво улыбнулся.
— У меня еще одна задача… — начал было я. Он кивнул головой и, как и в первый раз, повел меня по темным коридорам в свою мрачную приемную без окон.
Теперь я знал процедуру и, подойдя к стеклянному окошку, протянул ему уравнение:
— Значит, решают у вас эти штуки не машины?
— Как видите, — ответил он, не отрывая глаз от уравнения.
— Тот, кто решил мою первую задачу, — талантливый математик, — сказал я.
Молодой человек ничего не ответил, углубившись в мою рукопись.
— Он у вас один или… — спросил я.
— А разве это имеет какое-либо отношение к тому, что вам требуется? Фирма гарантирует…
Он не успел окончить фразу, как вдруг глубокую тишину подвала прорезал резкий вопль. Я вздрогнул и прислушался. Крик доносился откуда-то из-за стены, которая была за стеклянной перегородкой. Кто-то кричал, вернее, вопил так, как будто бы его подвергали нечеловеческим пыткам. Молодой человек, скомкав листки бумаги с моей задачей, метнул взгляд в сторону стены и затем в меня и, выбежав из-за перегородки, схватил меня за руку и потащил к выходу.
— Что это? — спросил я его, еле переводя дух у самой выходной двери.
Вместо ответа он выпалил:
— Решение получите послезавтра в двенадцать. Деньги передадите посыльному.
С этими словами он оставил меня одного перед такси.
На следующий день я с нетерпением ждал дневной почты. Когда в половине двенадцатого у двери моей квартиры послышался звонок, я вскочил и помчался встречать почтальона. К моему удивлению, я увидел перед собой тоненькую бледнолицую девушку с громадным синим пакетом в руках.
— Вы профессор Раух? — спросила она.
— Да.
— Вам пакет от компании Крафтштудта. Прошу расписаться.
Ее тонкие руки секунду порылись в карманах пальто, и она протянула мне книжку.
На первой странице значилась единственная фамилия — моя. Я расписался, затем протянул девушке монету.
— О, что вы! — вспыхнула она и, произнеся едва внятно «до свиданья», удалилась.
С пакетом я вернулся в кабинет.
Глядя на фотокопии исписанной мелким почерком рукописи, я вначале ничего не понял. От электронной счетно-решающей машины я ждал совсем другого: длинные столбики цифр, в одной колонке которых должны были стоять значения аргумента, а во второй — значения решения уравнений.
Ничего подобного здесь не было.
Это было точное решение моих уравнений! Чья-то рука, руководимая выдающейся математической мыслью, совершенно строго, без всяких приближений, решала мои уравнения.
Я пробегал глазами страницу за страницей, все больше и больше углубляясь в поражающие своей красотой, остроумием и изобретательностью выкладки. Человек, решивший уравнения, обладал огромными математическими знаниями, которым могут позавидовать самые первоклассные математики. Для решения был привлечен почти весь математический аппарат — теория линейных и нелинейных дифференциальных и интегральных уравнений, теория функций комплексного переменного, теория групп, теория множеств, и даже такие, казалось, не имеющие отношения к данной задаче математические дисциплины, как топология, теория чисел и математическая логика.
Я чуть было не вскрикнул от восхищения, когда в результате синтеза большого числа теорем, промежуточных выкладок, формул и уравнений в конце концов появилось и само решение — математическая формула, занимавшая в длину целых три строчки.
Но самым изящным было то, что неведомый мне математик позаботился и о том, чтобы придать этой длинной формуле то, что в нашей науке называется «обозримый вид». Он нашел приближенную, но очень точную, краткую и ясную математическую запись, состоящую только из элементарных алгебраических и тригонометрических выражений.
В конце, на небольшой вклейке, решение уравнений было изображено графически.
Большего желать было невозможно. Уравнение, которое, как я считал, не может быть решено в конечном виде, оказалось решенным.
Несколько опомнившись от удивления и восхищения, я во второй раз стал перечитывать фотокопии, исписанные формулами. Теперь я заметил, что тот, кто решал мою задачу, писал торопливо, мелким почерком, как бы экономя каждый миллиметр бумаги и каждую секунду времени. Всего было исписано двадцать восемь страниц, и я мысленно прикинул, какой титанической была работа этого математика. Попробуйте написать за сутки от руки двадцать восемь страниц письма своему знакомому, напишите двадцать восемь страниц своей биографии, наконец, попробуйте из любой книжки, не думая, не понимая ни слова, просто переписать двадцать восемь страниц, и вы убедитесь, что это адский труд.
А ведь это было решение сложнейшей математической задачи. И оно было выполнено за сутки!
Несколько часов подряд я смотрел на исписанные страницы, с каждым часом удивляясь все больше и больше.
Где Крафтштудт нашел такого математика?
На каких условиях он у него работает? Кто он такой? Какой-нибудь безвестный гений? Или, может быть, это одно из тех чудес человеческой натуры, которое иногда встречается на границе между нормальным и ненормальным? Может быть, это один из уникумов, которого Крафтштудту удалось разыскать в «Приюте мудрецов»? История знает случаи, когда гениальные математики в конце концов оказывались в больнице для душевнобольных. Может быть, и математик, так блестяще решивший мою задачу, относится к той же категории людей?
Все эти вопросы мучили меня в течение всего дня.
И тем не менее факт оставался фактом. Задача была решена не машиной, а человеком, выдающимся математическим гением, о котором мир ничего не знает.
На следующий день, несколько успокоившись, я еще раз перечитал решение, на этот раз наслаждаясь им, как наслаждаются, слушая хорошую музыку. Оно было так красиво, так строго, так ясно, что я решил… повторить эксперимент. Я решил заказать компании Крафтштудта решение еще одной задачи.
Я выбрал то уравнение, которое мне всегда казалось совершенно невозможным не только решить в конечном виде, но даже придать ему форму, нужную для решения на счетно-решающей машине.
Это уравнение также относилось к теории распространения радиоволн, но случай был очень сложным и специальным, с подвижными излучателями, со средой, свойства которой меняются в пространстве и во времени. Это было одно из тех уравнений, которые часто пишут физики-теоретики только для того, чтобы ими полюбоваться и затем забыть, потому что они из-за своей сложности оказываются никому не нужными.
…Когда дверь в кирпичной стене открылась, я увидел того же молодого человека с прищуренными от дневного света глазами. Увидев меня, он криво улыбнулся.
— У меня еще одна задача… — начал было я. Он кивнул головой и, как и в первый раз, повел меня по темным коридорам в свою мрачную приемную без окон.
Теперь я знал процедуру и, подойдя к стеклянному окошку, протянул ему уравнение:
— Значит, решают у вас эти штуки не машины?
— Как видите, — ответил он, не отрывая глаз от уравнения.
— Тот, кто решил мою первую задачу, — талантливый математик, — сказал я.
Молодой человек ничего не ответил, углубившись в мою рукопись.
— Он у вас один или… — спросил я.
— А разве это имеет какое-либо отношение к тому, что вам требуется? Фирма гарантирует…
Он не успел окончить фразу, как вдруг глубокую тишину подвала прорезал резкий вопль. Я вздрогнул и прислушался. Крик доносился откуда-то из-за стены, которая была за стеклянной перегородкой. Кто-то кричал, вернее, вопил так, как будто бы его подвергали нечеловеческим пыткам. Молодой человек, скомкав листки бумаги с моей задачей, метнул взгляд в сторону стены и затем в меня и, выбежав из-за перегородки, схватил меня за руку и потащил к выходу.
— Что это? — спросил я его, еле переводя дух у самой выходной двери.
Вместо ответа он выпалил:
— Решение получите послезавтра в двенадцать. Деньги передадите посыльному.
С этими словами он оставил меня одного перед такси.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
3
Стоит ли говорить, что после этого случая я совершенно потерял покой. Во-первых, я ни на мгновение не мог забыть страшный крик, который, казалось, потряс каменные своды вычислительного центра компании Крафтштудта. Во-вторых, я все еще находился под впечатлением того, что один человек решил тяжелую математическую задачу за сутки. И в-третьих, я как в лихорадке ждал решения моей второй задачи. Если и она будет решена, то тогда…
Через два дня я дрожащими руками принимал пакет от посыльной из компании Крафтштудта. Я с испугом смотрел на худенькое существо, стоявшее передо мной. Вдруг меня осенила мысль.
— Войдите, пожалуйста, я приготовлю деньги.
— Нет, не нужно, — заторопилась она, как бы испугавшись, — я подожду здесь…
— Да войдите же, зачем вам мерзнуть, — сказал я и почти насильно втащил ее в комнату. — Я должен посмотреть работу и установить, заслуживает ли она того, чтобы за нее платить.
Девушка прижалась спиной к двери и следила за мной широко раскрытыми глазами.
— Это запрещается… — шептала она.
— Что запрещается?
— Входить в квартиры клиентов… Такова инструкция, господин.
— Плюньте на инструкцию. Здесь я хозяин, и никто не узнает, что вы были у меня.
— О господин… Они все узнают, и тогда…
— Что — тогда? — спросил я, приблизившись к ней.
— О, это так страшно…
Она вдруг заплакала.
Я положил ей руку на плечо, но она встрепенулась и выскочила за дверь.
— Немедленно отдайте мне семьсот марок, и я пойду.
Я протянул деньги, она вырвала их у меня из руки.
Когда я открыл пакет, то чуть не вскрикнул от удивления. Несколько минут я смотрел на стопку фотокопий, не веря глазам своим. Теперь меня уже поражало не то, что мои безнадежные уравнения были, по-видимому, решены. Самым поразительным было то, что выкладки были написаны другим почерком.
Второй гениальный математик! Однако этот был еще более гениальным, чем первый, потому что он на протяжении пятидесяти трех страниц решил в аналитическом виде уравнения, в сотни раз более трудные, чем первое. Пробегая взглядом строки, написанные энергичным, размашистым почерком, всматриваясь в интегралы, суммы, вариации и прочие символы самых высших разделов математической науки, я представил себя в каком-то неведомом, странном математическом мире, где сложности потеряли всякое значение. Здесь их просто не было.
Казалось, будто математик, решавший вторую мою задачу, делал это так же легко, как мы складываем или вычитаем в столбик двузначные числа.
Читая рукопись, я несколько раз бросал ее, чтобы обратиться к математическим справочникам и учебникам, и, к своему крайнему удивлению, обнаруживал, что второй математический гений прекрасно знал и помнил все то, что знал и помнил я, но, кроме этого, и многое другое.
Меня поражало его умение пользоваться самыми сложными математическими теоремами и доказательствами. Его математическая логика была невероятной, глубина мысли бездонной, метод решения безукоризненным. Я был уверен, что, если бы самые гениальные математики всех веков и народов, такие, как Ньютон, Лейбниц, Гаусс, Эйлер, Лобачевский, Вейерштрасс, Гильберт и многие другие, увидели решение этой задачи, они бы удивились не меньше, чем я.
И тем не менее факт оставался фактом: вторая задача была решена еще более красиво и изящно, чем первая. Прочитав рукопись, я, обессиленный и потерявший способность ощущать реальность, оставался в задумчивости еще долгое время.
Откуда Крафтштудт набрал этих математиков? Теперь я был уверен, что их у него было не два и не три, а, наверно, целая бригада. Ведь не мог же он всерьез основать целую фирму, эксплуатируя только двух-трех человек. Как это ему удалось? Почему его фирма находится рядом с сумасшедшим домом? Кто и почему кричал нечеловеческим голосом за стеной?
«Крафтштудт, Крафтштудт…» — билось у меня в сознании. Где и когда я встречал эту фамилию? Что за ней скрывается? Я ходил по кабинету, сжимая голову руками, силясь вспомнить, что я знал о Крафтштудте.
Затем я снова уселся за гениальный математический манускрипт, наслаждаясь его содержанием, перечитывая по частям, углубляясь в доказательства промежуточных теорем и формул. Внезапно я вскочил. Я вскочил оттого, что вдруг снова вспомнил страшный нечеловеческий крик, а вместе с ним и фамилию Крафтштудт.
Эта ассоциация была неслучайной. Именно так оно и должно было случиться. Нечеловеческий крик пытаемого человека и Крафтштудт! Это неразрывное целое. Во время второй мировой войны некий Крафтштудт был следователем гитлеровского концентрационного лагеря в Граце. Во втором туре Нюрнбергского процесса его судили за преступления, совершенные против человечности. За пытки и убийства его приговорили к пожизненному тюремному заключению. И после этого о нем ничего и нигде не было слышно.
Я вспомнил портрет этого человека, напечатанный во всех газетах, в форме оберштурмфюрера СЕ, в пенсне, с широко раскрытыми, даже удивленными, глазами на добродушном полноватом лице. Никто не хотел верить, что человек с такой физиономией мог быть палачом гитлеровских застенков. Однако портрет сопровождали подробные показания свидетелей и заключение следствия. Да, Крафтштудт действительно был палачом.
Что сталось с ним после процесса? Не выпустили ли его в настоящее время, как и многих других военных преступников?
Но при чем здесь математика? Где здесь связь: следователь-палач и гениальные решения дифференциальных и интегральных уравнений?
В этом пункте цепь моих рассуждений прерывалась, я чувствовал себя бессильным соединить эти два звена воедино. Чего-то не хватало, в чем-то была тайна, разгадать которую умозрительным путем я был бессилен.
Сколько ни ломал я голову, сколько ни пытался скомбинировать Крафтштудта с «Приютом мудрецов» и с бригадой талантливых математиков, это мне никак не удавалось. И затем эта девушка, заявившая, что «они все равно узнают»… Какая она запуганная и робкая!
После нескольких дней мучительных раздумий я, наконец, пришел к выводу, что если я не раскрою эту тайну, то сойду с ума.
Прежде всего я решил убедиться, что Крафтштудт из математической фирмы это Крафтштудт, военный преступник, следователь концентрационного лагеря в Граце.
Стоит ли говорить, что после этого случая я совершенно потерял покой. Во-первых, я ни на мгновение не мог забыть страшный крик, который, казалось, потряс каменные своды вычислительного центра компании Крафтштудта. Во-вторых, я все еще находился под впечатлением того, что один человек решил тяжелую математическую задачу за сутки. И в-третьих, я как в лихорадке ждал решения моей второй задачи. Если и она будет решена, то тогда…
Через два дня я дрожащими руками принимал пакет от посыльной из компании Крафтштудта. Я с испугом смотрел на худенькое существо, стоявшее передо мной. Вдруг меня осенила мысль.
— Войдите, пожалуйста, я приготовлю деньги.
— Нет, не нужно, — заторопилась она, как бы испугавшись, — я подожду здесь…
— Да войдите же, зачем вам мерзнуть, — сказал я и почти насильно втащил ее в комнату. — Я должен посмотреть работу и установить, заслуживает ли она того, чтобы за нее платить.
Девушка прижалась спиной к двери и следила за мной широко раскрытыми глазами.
— Это запрещается… — шептала она.
— Что запрещается?
— Входить в квартиры клиентов… Такова инструкция, господин.
— Плюньте на инструкцию. Здесь я хозяин, и никто не узнает, что вы были у меня.
— О господин… Они все узнают, и тогда…
— Что — тогда? — спросил я, приблизившись к ней.
— О, это так страшно…
Она вдруг заплакала.
Я положил ей руку на плечо, но она встрепенулась и выскочила за дверь.
— Немедленно отдайте мне семьсот марок, и я пойду.
Я протянул деньги, она вырвала их у меня из руки.
Когда я открыл пакет, то чуть не вскрикнул от удивления. Несколько минут я смотрел на стопку фотокопий, не веря глазам своим. Теперь меня уже поражало не то, что мои безнадежные уравнения были, по-видимому, решены. Самым поразительным было то, что выкладки были написаны другим почерком.
Второй гениальный математик! Однако этот был еще более гениальным, чем первый, потому что он на протяжении пятидесяти трех страниц решил в аналитическом виде уравнения, в сотни раз более трудные, чем первое. Пробегая взглядом строки, написанные энергичным, размашистым почерком, всматриваясь в интегралы, суммы, вариации и прочие символы самых высших разделов математической науки, я представил себя в каком-то неведомом, странном математическом мире, где сложности потеряли всякое значение. Здесь их просто не было.
Казалось, будто математик, решавший вторую мою задачу, делал это так же легко, как мы складываем или вычитаем в столбик двузначные числа.
Читая рукопись, я несколько раз бросал ее, чтобы обратиться к математическим справочникам и учебникам, и, к своему крайнему удивлению, обнаруживал, что второй математический гений прекрасно знал и помнил все то, что знал и помнил я, но, кроме этого, и многое другое.
Меня поражало его умение пользоваться самыми сложными математическими теоремами и доказательствами. Его математическая логика была невероятной, глубина мысли бездонной, метод решения безукоризненным. Я был уверен, что, если бы самые гениальные математики всех веков и народов, такие, как Ньютон, Лейбниц, Гаусс, Эйлер, Лобачевский, Вейерштрасс, Гильберт и многие другие, увидели решение этой задачи, они бы удивились не меньше, чем я.
И тем не менее факт оставался фактом: вторая задача была решена еще более красиво и изящно, чем первая. Прочитав рукопись, я, обессиленный и потерявший способность ощущать реальность, оставался в задумчивости еще долгое время.
Откуда Крафтштудт набрал этих математиков? Теперь я был уверен, что их у него было не два и не три, а, наверно, целая бригада. Ведь не мог же он всерьез основать целую фирму, эксплуатируя только двух-трех человек. Как это ему удалось? Почему его фирма находится рядом с сумасшедшим домом? Кто и почему кричал нечеловеческим голосом за стеной?
«Крафтштудт, Крафтштудт…» — билось у меня в сознании. Где и когда я встречал эту фамилию? Что за ней скрывается? Я ходил по кабинету, сжимая голову руками, силясь вспомнить, что я знал о Крафтштудте.
Затем я снова уселся за гениальный математический манускрипт, наслаждаясь его содержанием, перечитывая по частям, углубляясь в доказательства промежуточных теорем и формул. Внезапно я вскочил. Я вскочил оттого, что вдруг снова вспомнил страшный нечеловеческий крик, а вместе с ним и фамилию Крафтштудт.
Эта ассоциация была неслучайной. Именно так оно и должно было случиться. Нечеловеческий крик пытаемого человека и Крафтштудт! Это неразрывное целое. Во время второй мировой войны некий Крафтштудт был следователем гитлеровского концентрационного лагеря в Граце. Во втором туре Нюрнбергского процесса его судили за преступления, совершенные против человечности. За пытки и убийства его приговорили к пожизненному тюремному заключению. И после этого о нем ничего и нигде не было слышно.
Я вспомнил портрет этого человека, напечатанный во всех газетах, в форме оберштурмфюрера СЕ, в пенсне, с широко раскрытыми, даже удивленными, глазами на добродушном полноватом лице. Никто не хотел верить, что человек с такой физиономией мог быть палачом гитлеровских застенков. Однако портрет сопровождали подробные показания свидетелей и заключение следствия. Да, Крафтштудт действительно был палачом.
Что сталось с ним после процесса? Не выпустили ли его в настоящее время, как и многих других военных преступников?
Но при чем здесь математика? Где здесь связь: следователь-палач и гениальные решения дифференциальных и интегральных уравнений?
В этом пункте цепь моих рассуждений прерывалась, я чувствовал себя бессильным соединить эти два звена воедино. Чего-то не хватало, в чем-то была тайна, разгадать которую умозрительным путем я был бессилен.
Сколько ни ломал я голову, сколько ни пытался скомбинировать Крафтштудта с «Приютом мудрецов» и с бригадой талантливых математиков, это мне никак не удавалось. И затем эта девушка, заявившая, что «они все равно узнают»… Какая она запуганная и робкая!
После нескольких дней мучительных раздумий я, наконец, пришел к выводу, что если я не раскрою эту тайну, то сойду с ума.
Прежде всего я решил убедиться, что Крафтштудт из математической фирмы это Крафтштудт, военный преступник, следователь концентрационного лагеря в Граце.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
4
Оказавшись у низенькой двери фирмы Крафтштудта в третий раз, я почувствовал, что сейчас произойдет нечто такое, что окажет огромное влияние на всю мою жизнь. Не знаю почему, но я отпустил такси, и только после того, как автомобиль скрылся за поворотом, я позвонил.
Мне показалось, что молодой человек с помятой, почти старческой, физиономией ждал меня. Он почему-то сразу взял меня за руку и, не задавая никаких вопросов, повел через темное подземелье в тот самый приемный холл, в котором я уже был два раза.
— Итак, с чем вы пришли сейчас? — спросил он насмешливо.
— Я хочу видеть господина Крафтштудта лично, — пробормотал я.
— Наша фирма чем-нибудь вас не устраивает, профессор? — спросил он.
— Я хочу видеть господина Крафтштудта, — повторил я с упорством, стараясь не смотреть в большие черные глаза, которые сейчас светились глубоким, злым и насмешливым огоньком.
— Ваше дело. Меня это мало касается, — произнес он после того, как я выдержал минутное испытание его пронизывающего взгляда. — Подождите здесь.
Затем он исчез в одной из дверей за стеклянной перегородкой и не появлялся более получаса.
Я почти задремал, когда вдруг послышался шорох в углу и внезапно из полумрака появилась фигура человека в белом халате, со стетоскопом в руках. «Доктор, — пронеслось у меня в сознании. — Сейчас меня будут осматривать и выслушивать. Неужели это необходимо, чтобы повидаться с господином Крафтштудтом?»
— Пойдемте, — повелительно произнес доктор.
И я пошел за ним, совершенно не соображая, что со мной будет дальше и для чего я все это затеял.
Пройдя дверь в застекленной перегородке, я последовал за человеком в белом халате по длинному коридору, в который дневной свет проникал откуда-то сверху. Коридор заканчивался высокой массивной дверью. Доктор остановился.
— Подождите здесь. Сейчас вас примет Крафтштудт.
Доктор снова появился минут через пять. Он широко открыл дверь и несколько секунд стоял черным силуэтом в рассеянных лучах дневного света.
— Ну что же, пошли, — сказал он голосом человека, сожалеющего о том, что должно произойти дальше.
Я покорно последовал за ним. Войдя в павильон с широкими сияющими окнами, я стоял несколько минут, стараясь рассмотреть огромное светлое помещение. Из оцепенения меня вывел резкий голос:
— Подойдите же сюда, профессор Раух.
Я повернулся направо и увидел сидящего в глубоком плетеном кресле Крафтштудта, того самого Крафтштудта, который был мне знаком по многочисленным фотографиям в газетах.
— Вы пожелали встретиться со мной? — спросил он, не здороваясь и не вставая из-за стола. — Чем могу служить?
Я быстро взял себя в руки и, проглотив слюну, подошел вплотную к столу, за которым он сидел.
— Значит, вы переменили род занятий? — спросил я, глядя на него в упор.
Он постарел за пятнадцать лет, его полные щеки собрались в крупные морщины и свисали дряблыми складками вокруг резко выступавших скул.
— Что вы имеете в виду, профессор? — задал он вопрос, осматривая меня очень внимательно.
— Я, господин Крафтштудт, думал, вернее, надеялся, что вы все еще…
— Ах, вот оно что! — И Крафтштудт расхохотался. — Другие времена, Раух. Другие.
— А как же закон?
— Дорогой мой профессор! Закон нужен только тогда и только тем, кто из него может извлечь пользу. Сейчас другие времена и другие источники пользы. Следовательно, и законы другие. Впрочем, меня интересуют не ваши соображения в отношении законов, а причины, которые вас привели ко мне.
— Господин Крафтштудт, я, как вы можете догадаться, смыслю кое-что в математике, я имею в виду современную математику. Так вот, сначала я думал, что вы организовали обычный вычислительный центр, оборудованный электронными счетно-решающими машинами. Однако на двух примерах я убедился, что это не так. У вас математические задачи решают люди. Решают они их совершенно гениально. И, что самое странное, чудовищно быстро, сверхчеловечески быстро. Я, если хотите, осмелился прийти к вам, чтобы познакомиться с вашими математиками, которые, конечно, являются необыкновенными людьми.
Крафтштудт вначале изобразил на своем лице улыбку, а затем стал сначала тихо, а потом все громче и громче смеяться.
— Над чем вы смеетесь, господин Крафтштудт? — возмутился я. — Разве мое желание столь комично и глупо? Разве каждый здравомыслящий человек, а тем более математик, не изумится, когда познакомится с теми решениями, которые предоставила в мое распоряжение ваша фирма?
— Я смеюсь над другим, Раух. Я смеюсь над вашей провинциальной ограниченностью. Я смеюсь над тем, как вы, профессор, уважаемый в городе человек, всегда поражавший своей ученостью воображение недозревших девиц и старых дев, как вы безнадежно отстали от стремительного хода современной науки!
Я был поражен наглостью бывшего гитлеровского следователя.
— Послушайте, вы! — воскликнул я. — Всего пятнадцать лет назад вашей специальностью было пытать невинных людей раскаленным железом. Какое вы имеете право болтать о современной науке? Если хотите, то я пришел, чтобы узнать, какими методами вы заставляете подчиненных вам талантливых людей за сутки проделывать работу, которая под силу человеческому гению лишь после продолжительного, на протяжении нескольких лет, труда, может быть труда всей жизни. Я очень рад, что нашел вас здесь. Не думаю, что наше знакомство будет для вас приятным.
Крафтштудт встал и, нахмурив брови, подошел ко мне.
— Послушайте, Раух, я советую вам меня не сердить. Я знал, что рано или поздно вы ко мне придете. Но я вовсе не рассчитывал найти в своем кабинете ученого-идиота в роли сыщика-любителя. Признаюсь, я ожидал встретить в вас, если хотите, союзника и помощника.
— Что-о-о?! — закричал я. — Сначала вы объясните мне, что вы делаете с людьми, которые приносят вам прибыль.
Бледно-голубые глаза Крафтштудта за стеклами пенсне превратились в две узенькие щелки. На мгновение мне показалось, что он осматривает меня, как вещь, которую собирается приобрести в собственность.
— Значит, вы хотите, чтобы я объяснил вам, как наша фирма работает? Значит, вам мало того, что две ваши идиотские задачи были решены так, как они должны решаться в двадцатом веке? Значит, вы хотите на собственной шкуре испытать, что значит решать такие задачи? — прошипел он.
— Я не верю, чтобы один человек, пусть даже очень талантливый, мог проделать каторжный труд за несколько десятков часов по доброй воле. Ваша репутация свидетельствует об этом. Кроме того, я имел несчастье слышать, как вопил один из ваших сотрудников…
— Хватит! — закричал Крафтштудт. — В конечном счете я не просил, чтобы вы ко мне приходили. Но уж если вы пришли с такими настроениями, то вы нам пригодитесь, хотите вы этого или нет.
Я не заметил, что доктор, который провел меня в кабинет Крафтштудта, все время стоял сзади меня. Глава фирмы сделал ему знак, и в одно мгновение его сильная рука обхватила мое лицо, крепко зажала рот, а вторая поднесла к носу кусок ваты, пропитанный резко пахнущим веществом, вдохнув которое я сразу потерял сознание.
Оказавшись у низенькой двери фирмы Крафтштудта в третий раз, я почувствовал, что сейчас произойдет нечто такое, что окажет огромное влияние на всю мою жизнь. Не знаю почему, но я отпустил такси, и только после того, как автомобиль скрылся за поворотом, я позвонил.
Мне показалось, что молодой человек с помятой, почти старческой, физиономией ждал меня. Он почему-то сразу взял меня за руку и, не задавая никаких вопросов, повел через темное подземелье в тот самый приемный холл, в котором я уже был два раза.
— Итак, с чем вы пришли сейчас? — спросил он насмешливо.
— Я хочу видеть господина Крафтштудта лично, — пробормотал я.
— Наша фирма чем-нибудь вас не устраивает, профессор? — спросил он.
— Я хочу видеть господина Крафтштудта, — повторил я с упорством, стараясь не смотреть в большие черные глаза, которые сейчас светились глубоким, злым и насмешливым огоньком.
— Ваше дело. Меня это мало касается, — произнес он после того, как я выдержал минутное испытание его пронизывающего взгляда. — Подождите здесь.
Затем он исчез в одной из дверей за стеклянной перегородкой и не появлялся более получаса.
Я почти задремал, когда вдруг послышался шорох в углу и внезапно из полумрака появилась фигура человека в белом халате, со стетоскопом в руках. «Доктор, — пронеслось у меня в сознании. — Сейчас меня будут осматривать и выслушивать. Неужели это необходимо, чтобы повидаться с господином Крафтштудтом?»
— Пойдемте, — повелительно произнес доктор.
И я пошел за ним, совершенно не соображая, что со мной будет дальше и для чего я все это затеял.
Пройдя дверь в застекленной перегородке, я последовал за человеком в белом халате по длинному коридору, в который дневной свет проникал откуда-то сверху. Коридор заканчивался высокой массивной дверью. Доктор остановился.
— Подождите здесь. Сейчас вас примет Крафтштудт.
Доктор снова появился минут через пять. Он широко открыл дверь и несколько секунд стоял черным силуэтом в рассеянных лучах дневного света.
— Ну что же, пошли, — сказал он голосом человека, сожалеющего о том, что должно произойти дальше.
Я покорно последовал за ним. Войдя в павильон с широкими сияющими окнами, я стоял несколько минут, стараясь рассмотреть огромное светлое помещение. Из оцепенения меня вывел резкий голос:
— Подойдите же сюда, профессор Раух.
Я повернулся направо и увидел сидящего в глубоком плетеном кресле Крафтштудта, того самого Крафтштудта, который был мне знаком по многочисленным фотографиям в газетах.
— Вы пожелали встретиться со мной? — спросил он, не здороваясь и не вставая из-за стола. — Чем могу служить?
Я быстро взял себя в руки и, проглотив слюну, подошел вплотную к столу, за которым он сидел.
— Значит, вы переменили род занятий? — спросил я, глядя на него в упор.
Он постарел за пятнадцать лет, его полные щеки собрались в крупные морщины и свисали дряблыми складками вокруг резко выступавших скул.
— Что вы имеете в виду, профессор? — задал он вопрос, осматривая меня очень внимательно.
— Я, господин Крафтштудт, думал, вернее, надеялся, что вы все еще…
— Ах, вот оно что! — И Крафтштудт расхохотался. — Другие времена, Раух. Другие.
— А как же закон?
— Дорогой мой профессор! Закон нужен только тогда и только тем, кто из него может извлечь пользу. Сейчас другие времена и другие источники пользы. Следовательно, и законы другие. Впрочем, меня интересуют не ваши соображения в отношении законов, а причины, которые вас привели ко мне.
— Господин Крафтштудт, я, как вы можете догадаться, смыслю кое-что в математике, я имею в виду современную математику. Так вот, сначала я думал, что вы организовали обычный вычислительный центр, оборудованный электронными счетно-решающими машинами. Однако на двух примерах я убедился, что это не так. У вас математические задачи решают люди. Решают они их совершенно гениально. И, что самое странное, чудовищно быстро, сверхчеловечески быстро. Я, если хотите, осмелился прийти к вам, чтобы познакомиться с вашими математиками, которые, конечно, являются необыкновенными людьми.
Крафтштудт вначале изобразил на своем лице улыбку, а затем стал сначала тихо, а потом все громче и громче смеяться.
— Над чем вы смеетесь, господин Крафтштудт? — возмутился я. — Разве мое желание столь комично и глупо? Разве каждый здравомыслящий человек, а тем более математик, не изумится, когда познакомится с теми решениями, которые предоставила в мое распоряжение ваша фирма?
— Я смеюсь над другим, Раух. Я смеюсь над вашей провинциальной ограниченностью. Я смеюсь над тем, как вы, профессор, уважаемый в городе человек, всегда поражавший своей ученостью воображение недозревших девиц и старых дев, как вы безнадежно отстали от стремительного хода современной науки!
Я был поражен наглостью бывшего гитлеровского следователя.
— Послушайте, вы! — воскликнул я. — Всего пятнадцать лет назад вашей специальностью было пытать невинных людей раскаленным железом. Какое вы имеете право болтать о современной науке? Если хотите, то я пришел, чтобы узнать, какими методами вы заставляете подчиненных вам талантливых людей за сутки проделывать работу, которая под силу человеческому гению лишь после продолжительного, на протяжении нескольких лет, труда, может быть труда всей жизни. Я очень рад, что нашел вас здесь. Не думаю, что наше знакомство будет для вас приятным.
Крафтштудт встал и, нахмурив брови, подошел ко мне.
— Послушайте, Раух, я советую вам меня не сердить. Я знал, что рано или поздно вы ко мне придете. Но я вовсе не рассчитывал найти в своем кабинете ученого-идиота в роли сыщика-любителя. Признаюсь, я ожидал встретить в вас, если хотите, союзника и помощника.
— Что-о-о?! — закричал я. — Сначала вы объясните мне, что вы делаете с людьми, которые приносят вам прибыль.
Бледно-голубые глаза Крафтштудта за стеклами пенсне превратились в две узенькие щелки. На мгновение мне показалось, что он осматривает меня, как вещь, которую собирается приобрести в собственность.
— Значит, вы хотите, чтобы я объяснил вам, как наша фирма работает? Значит, вам мало того, что две ваши идиотские задачи были решены так, как они должны решаться в двадцатом веке? Значит, вы хотите на собственной шкуре испытать, что значит решать такие задачи? — прошипел он.
— Я не верю, чтобы один человек, пусть даже очень талантливый, мог проделать каторжный труд за несколько десятков часов по доброй воле. Ваша репутация свидетельствует об этом. Кроме того, я имел несчастье слышать, как вопил один из ваших сотрудников…
— Хватит! — закричал Крафтштудт. — В конечном счете я не просил, чтобы вы ко мне приходили. Но уж если вы пришли с такими настроениями, то вы нам пригодитесь, хотите вы этого или нет.
Я не заметил, что доктор, который провел меня в кабинет Крафтштудта, все время стоял сзади меня. Глава фирмы сделал ему знак, и в одно мгновение его сильная рука обхватила мое лицо, крепко зажала рот, а вторая поднесла к носу кусок ваты, пропитанный резко пахнущим веществом, вдохнув которое я сразу потерял сознание.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
5
Я очнулся, но долго не решался открыть глаза. Вокруг я слышал голоса каких-то людей. Они о чем-то горячо спорили. Это был деловой научный спор, содержание которого некоторое время не доходило до моего сознания. Только после того как в голове у меня немного прояснилось, я начал разбираться в смысле фраз.
— Генрих совершенно неправ. В конечном счете импульсный код, который возбуждает нейроны волевых центров, не состоит из пятидесяти выбросов с равными промежутками и пятью скважностями между равными группами. Это было вчера совершенно точно показано на опытах с Никольсом.
— Ну, знаешь, твой Никольс не пример. Если хочешь, то кодирование возбуждения очень индивидуально. То, что возбуждает волевые центры у одного, может возбуждать совсем другое у другого. Например, электровозбуждение, которое доставляет Никольсу наслаждение, заставляет меня глохнуть. Когда я ему подвергаюсь, у меня такое ощущение, как будто в мои уши вставили две трубы и по ним вдувают в голову рев самолетных моторов.
— Тем не менее ритм деятельности групп нейронов головного мозга у многих людей имеет много общего. Собственно, на этом и играет наш учитель.
— Играет, да не очень, — произнес кто-то устало. — Пока что дальше математического анализа дело не пошло.
— Это вопрос времени. В данном случае косвенные опыты имеют большее значение, чем прямые. Никто не осмелится вставить тебе в мозг электрод, и смотреть, какие импульсы там двигаются, потому что это повредит мозг, а следовательно, и сами импульсы. Другое дело, если ты имеешь генератор, на котором можно в широких пределах менять импульсно-кодовую модуляцию. Это позволяет проводить эксперименты, совершенно не нарушая целостности мозга.
— Как сказать, — произнес все тот же усталый голос. — Твое заявление опровергает случай с Гориным и с Войдом. Первый умер через десять секунд после того, как его поместили в частотно-модулированное поле, где десять последовательных выбросов напряженности следовали с частотой в семьсот герц при скважности в пять десятых секунды. Второй так орал от боли, что пришлось немедленно выключить генератор. Вы, ребята, забываете основное положение нейрокибернетики о том, что в сетях нейронов, которые существуют в человеческом организме, реализуется огромное количество петель. Двигающиеся по ним импульсы характеризуются специфической частотой и кодом. Стоит попасть в резонанс с любой из этих циркуляций, и контур может возбудиться до невероятного состояния. Если так можно выразиться, доктор тыкает вслепую. И то, что мы еще живы, — это чистая случайность.
Я открыл глаза. Комната, где я находился, представляла собой подобие большой больничной палаты с койками, расположенными вдоль стен. Посредине стоял большой деревянный стол, заваленный объедками пищи, пустыми консервными банками, окурками, обрывками бумаги. Все это было освещено тусклым электрическим светом, Я приподнялся на локтях и осмотрелся вокруг. Разговор сразу стих.— Где я нахожусь? — прошептал я, обводя взглядом лица уставившихся на меня людей.
Я услышал, как кто-то сзади меня прошептал:
— Новенький пришел в себя…
— Где я нахожусь? — повторил я вопрос, обращаясь ко всем сразу.
— Разве вам это неизвестно? — спросил меня молодой человек, сидевший в нижнем белье на койке справа. — Это фирма Крафтштудта, нашего творца и учителя.
— Творца и учителя? — промычал я, потирая лоб. — Какой же он учитель, если он в действительности военный преступник.
— Преступление — это относительное понятие. Все зависит от цели, ради которой действие совершается. Если цель благородна, всякое действие хорошо, — выпалил мой сосед справа.
Пораженный образчиком вульгарного макиавеллизма, я посмотрел на него с любопытством.
— Где это вы набрались такой мудрости, молодой человек? — спросил я, усаживаясь напротив его.
— Господин Крафтштудт наш творец и учитель, — вдруг наперебой стали повторять все присутствующие в комнате.
«Значит, я действительно попал в «Приют мудрецов», — с тоской подумал я.
— Н-да, ребята, плохи ваши дела, если вы так говорите, — сказал я, обводя всех взглядом.
— Бьюсь об заклад, что у новенького математика лежит в частотной полосе от девяноста до девяноста пяти герц! — воскликнул привставший со следующей койки тучный парень.
— А его боль может быть вызвана при частоте не более ста сорока герц равномерно ускоренного импульсного кода! — воскликнул другой.
— А спать его можно заставить кодовыми посылками по восемь импульсов в секунду с паузой в две секунды после каждой посылки!
— Уверен, что новенький будет ощущать голод при импульсном возбуждении с частотой сто три герца с логарифмическим ростом интенсивности импульсов!
Это самое худшее, что я мог себе представить.Совершенно очевидно, все они были сумасшедшими. Меня поражало только одно обстоятельство: все они говорили об одном и том же: о каких-то кодах и каких-то импульсах, связывая их с моими ощущениями, с моим внутренним миром. Они обступили меня и, глядя мне прямо в глаза, выкрикивали какие-то цифры, упоминали о модуляциях и интенсивностях, предсказывая, как я буду вести себя «под генератором» и «между стенками» и какую мощность я буду потреблять.
Зная из литературы, что с сумасшедшими нужно соглашаться во всем, я решил не вступать с ними в спор, а разговаривать так, как если бы я был таким же, как и они. Поэтому как можно мягче я обратился к соседу, сидевшему на койке справа от меня. Он мне показался более нормальным, чем все остальные.
— Скажите, пожалуйста, о чем это вы все здесь толкуете? Я в этих делах совершеннейший профан. Какие-то коды, импульсы, нейроны, возбуждения. Это из какой области науки?
Вся комната задрожала от смеха. Хохот продолжался и тогда, когда я в негодовании встал и хотел на них прикрикнуть.
— Контур четырнадцатый. Частота восемьдесят пять герц! Возбуждение гнева! — крикнул кто-то, и смех стал еще более гомерическим.
Тогда я уселся на свою койку и стал ждать, пока они успокоятся.
Первым пришел в себя мой сосед справа. Он подошел ко мне, сел рядом и посмотрел мне прямо в глаза.
— Значит, ты действительно ничего не знаешь?
— Честное слово, ничего не знаю. И ни слова не понимаю из того, что вы говорите.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Ну ладно. Мы тебе верим, хотя это очень редкий случай. Дейнис, встань и расскажи новичку, зачем мы здесь находимся.
— Да, Дейнис, встань и расскажи ему. Пусть и он, как мы, будет счастливым.
— Счастливым? — удивился я. — Разве вы счастливы?
— Конечно, конечно! — закричали все. — Ведь мы постигли самих себя. Самое высокое наслаждение человека в том, что он познает самого себя.
— А разве до этого вы не знали самих себя? — удивился я.
— Только те, кто знаком с нейрокибернетикой, только те знают себя.
— Слава нашему учителю! — крикнул кто-то.
— Слава нашему учителю! — автоматически повторили все.
Ко мне подошел тот, которого называли Дейнисом. Он уселся на койке напротив меня и глухим, усталым голосом спросил:
— Какое образование ты имеешь?
— Я профессор физики.
— Знаешь ли ты биологию?
— Очень поверхностно.
— Психологию?
— Еще хуже.
— Нейропсихологию?
— Не знаю совсем.
— Кибернетику?
— Смутно.
— Нейрокибернетику и общую теорию биологического регулирования?
— Ни малейшего представления.
В комнате послышался возглас удивления.
— Плохо, — глухо промычал Дейнис. — Он не поймет.
— Да рассказывайте же! Я постараюсь понять.
— Он поймет после первых двадцати сеансов генератора! — воскликнул кто-то.
— Я понял после пяти! — крикнул другой.
— Еще лучше, если он два раза побудет между стенками.
— Все равно, Дейнис, рассказывайте, — настаивал я. Мне почему-то становилось жутко.
— Итак, новичок, понимаешь ли ты, что такое жизнь?
Я долго сидел молча, глядя на Дейниса.
— Жизнь — это очень сложное явление природы, — наконец произнес я.
Кто-то громко хихикнул. За ним хихикнул еще один. Затем еще и еще. Все обитатели палаты смотрели на меня, как на человека, сказавшего непристойную глупость. Один Дейнис смотрел на меня укоризненно и покачивал головой.
— Плохи твои дела. Тебе придется многому учиться, — сказал он.
— Если я сказал неправильно, то объясни.
— Объясни ему, Дейнис, объясни! — закричали со всех сторон.
— Хорошо. Слушай. Жизнь — это непрерывная циркуляция кодированных электрохимических возбуждений по нейронам твоего организма.
Я задумался. Циркуляция возбуждений по нейронам. Где-то когда-то я слышал нечто подобное.
— Дальше, Дейнис, дальше.
— Все твои ощущения, которые составляют сущность твоего духовного «я», это электрохимические импульсы, двигающиеся от рецепторов в высшие регуляторы головного мозга и после обработки возвращающиеся к эффекторам.
— Ну? Объясняй дальше.
— Всякое ощущение внешнего мира передается по нервным волокнам в мозг. Одно ощущение отличается от другого формой кода и его частотой, а также скоростью распространения. Эти три параметра определяют качество, интенсивность и время действия ощущения. Понял?
— Допустим.
— Следовательно, жизнь — это и есть движение закодированной информации по твоим нервам. Ни больше, ни меньше. Мышление есть не что иное, как циркуляция частотно-модулированной информации по нейронным петлям в центральных областях нервной системы, в мозгу.
— Я этого не понимаю.
— Мозг состоит примерно из десяти тысяч нейронов, являющихся аналогами электрических реле. Они соединены в группы и кольца волокнами, называемыми аксонами. По аксонам возбуждения передаются от одного нейрона к другому, от одной группы нейронов к другой. Блуждание возбуждений по нейронам и есть мысль.
Мне стало еще более страшно.
— Он ничего не поймет до тех пор, пока не побывает под генератором или между стенками! — закричали вокруг.
— Хорошо, допустим, ты прав. Что из этого следует? — спросил я Дейниса.
— А то, что жизнь можно делать какой угодно. При помощи импульсных генераторов, которые возбуждают нужные коды в нейронных петлях. Это имеет огромное практическое значение.
— Объясни какое, — прошептал я, чувствуя, что сейчас я узнаю нечто такое, что откроет мне существо деятельности фирмы Крафтштудта.
— Лучше всего это объяснить на примере стимуляции математической деятельности, В настоящее время в отсталых странах создают так называемые электронные счетно-решающие машины. Количество триггеров, или реле, из которых такие машины составляются, не превышает пяти-десяти тысяч. Математические разделы мозга человека содержат около миллиарда таких триггеров. Никогда и никто не сможет построить машину с таким количеством триггеров.
— Ну и что же?
— А то, что значительно выгоднее использовать для решения математических задач аппарат, который создан самой природой и который лежит вот здесь, — Дейнис. провел рукой по надбровным дугам, — чем строить жалкие дорогостоящие машины.
— Но машины работают быстрее! — воскликнул я. — Нейрон, насколько я знаю, может быть возбужден не более двухсот раз в секунду, а электронный триггер миллионы раз в секунду. Поэтому быстродействующие машины выгоднее.
Вся палата снова грохнула от смеха. Один Дейнис оставался серьезным.
— Это не так. Нейроны можно тоже заставить возбуждаться с любой частотой, если подводить к ним с достаточно высокой частотой возбуждение. Это можно делать при помощи электростатического генератора, работающего в импульсном режиме. Если мозг поместить в поле излучения такого генератора, его можно заставить работать как угодно быстро.
— Так вот каким образом зарабатывает фирма Крафтштудта! — воскликнул я и вскочил на ноги.
— Он наш учитель! — вдруг заголосили все. — Повторяй, новичок. Он учитель!
— Не мешайте ему понимать, — вдруг прикрикнул на всех Дейнис. — Придет время, и он поймет, что господин Крафтштудт наш учитель. Он еще ничего не знает. Слушай, новичок, дальше. Всякое ощущение имеет свой код, свою интенсивность и свою продолжительность. Ощущение счастья — частота пятьдесят пять герц в секунду, с кодовыми группами по сто импульсов. Ощущение горя частота шестьдесят два герца, со скважностью в одну десятую секунды между посылками.
Ощущение веселья — частота сорок семь герц, возрастающих по интенсивности импульсов. Ощущение грусти — частота двести три герца, боли сто двадцать три герца, любви — четырнадцать герц, поэтическое настроение — тридцать один, гнева — восемьдесят пять, усталости — семнадцать, сонливости — восемь и так далее. Кодированные импульсы этих частот двигаются по специфическим петлям нейронов, и благодаря этому ты ощущаешь все то, что я назвал. Все эти ощущения можно вызвать при помощи импульсного генератора, созданного нашим учителем. Он открыл нам глаза на то, что такое жизнь. До него люди жили во мраке и в неведении о самих себе…
От этих объяснений у меня помутилось в голове. Это был или бред, или нечто такое, что действительно открывало новую страницу в жизни человечества. Сейчас я в этом еще не мог разобраться. Голова шумела от наркоза, который мне дали в кабинете Крафтштудта. Я вдруг почувствовал себя очень усталым и прилег на кровать, закрыв глаза.
— У него доминирует частота в семь-восемь герц. Он хочет спать! — крикнул кто-то.
— Пусть поспит. Завтра он начнет постигать жизнь. Завтра его поведут под генератор.
— Нет, завтра будут снимать его спектр. На него составят карточку. Может быть, у него есть отклонения от нормы.
Это было последнее, что я услышал. После этого я забылся.
Я очнулся, но долго не решался открыть глаза. Вокруг я слышал голоса каких-то людей. Они о чем-то горячо спорили. Это был деловой научный спор, содержание которого некоторое время не доходило до моего сознания. Только после того как в голове у меня немного прояснилось, я начал разбираться в смысле фраз.
— Генрих совершенно неправ. В конечном счете импульсный код, который возбуждает нейроны волевых центров, не состоит из пятидесяти выбросов с равными промежутками и пятью скважностями между равными группами. Это было вчера совершенно точно показано на опытах с Никольсом.
— Ну, знаешь, твой Никольс не пример. Если хочешь, то кодирование возбуждения очень индивидуально. То, что возбуждает волевые центры у одного, может возбуждать совсем другое у другого. Например, электровозбуждение, которое доставляет Никольсу наслаждение, заставляет меня глохнуть. Когда я ему подвергаюсь, у меня такое ощущение, как будто в мои уши вставили две трубы и по ним вдувают в голову рев самолетных моторов.
— Тем не менее ритм деятельности групп нейронов головного мозга у многих людей имеет много общего. Собственно, на этом и играет наш учитель.
— Играет, да не очень, — произнес кто-то устало. — Пока что дальше математического анализа дело не пошло.
— Это вопрос времени. В данном случае косвенные опыты имеют большее значение, чем прямые. Никто не осмелится вставить тебе в мозг электрод, и смотреть, какие импульсы там двигаются, потому что это повредит мозг, а следовательно, и сами импульсы. Другое дело, если ты имеешь генератор, на котором можно в широких пределах менять импульсно-кодовую модуляцию. Это позволяет проводить эксперименты, совершенно не нарушая целостности мозга.
— Как сказать, — произнес все тот же усталый голос. — Твое заявление опровергает случай с Гориным и с Войдом. Первый умер через десять секунд после того, как его поместили в частотно-модулированное поле, где десять последовательных выбросов напряженности следовали с частотой в семьсот герц при скважности в пять десятых секунды. Второй так орал от боли, что пришлось немедленно выключить генератор. Вы, ребята, забываете основное положение нейрокибернетики о том, что в сетях нейронов, которые существуют в человеческом организме, реализуется огромное количество петель. Двигающиеся по ним импульсы характеризуются специфической частотой и кодом. Стоит попасть в резонанс с любой из этих циркуляций, и контур может возбудиться до невероятного состояния. Если так можно выразиться, доктор тыкает вслепую. И то, что мы еще живы, — это чистая случайность.
Я открыл глаза. Комната, где я находился, представляла собой подобие большой больничной палаты с койками, расположенными вдоль стен. Посредине стоял большой деревянный стол, заваленный объедками пищи, пустыми консервными банками, окурками, обрывками бумаги. Все это было освещено тусклым электрическим светом, Я приподнялся на локтях и осмотрелся вокруг. Разговор сразу стих.— Где я нахожусь? — прошептал я, обводя взглядом лица уставившихся на меня людей.
Я услышал, как кто-то сзади меня прошептал:
— Новенький пришел в себя…
— Где я нахожусь? — повторил я вопрос, обращаясь ко всем сразу.
— Разве вам это неизвестно? — спросил меня молодой человек, сидевший в нижнем белье на койке справа. — Это фирма Крафтштудта, нашего творца и учителя.
— Творца и учителя? — промычал я, потирая лоб. — Какой же он учитель, если он в действительности военный преступник.
— Преступление — это относительное понятие. Все зависит от цели, ради которой действие совершается. Если цель благородна, всякое действие хорошо, — выпалил мой сосед справа.
Пораженный образчиком вульгарного макиавеллизма, я посмотрел на него с любопытством.
— Где это вы набрались такой мудрости, молодой человек? — спросил я, усаживаясь напротив его.
— Господин Крафтштудт наш творец и учитель, — вдруг наперебой стали повторять все присутствующие в комнате.
«Значит, я действительно попал в «Приют мудрецов», — с тоской подумал я.
— Н-да, ребята, плохи ваши дела, если вы так говорите, — сказал я, обводя всех взглядом.
— Бьюсь об заклад, что у новенького математика лежит в частотной полосе от девяноста до девяноста пяти герц! — воскликнул привставший со следующей койки тучный парень.
— А его боль может быть вызвана при частоте не более ста сорока герц равномерно ускоренного импульсного кода! — воскликнул другой.
— А спать его можно заставить кодовыми посылками по восемь импульсов в секунду с паузой в две секунды после каждой посылки!
— Уверен, что новенький будет ощущать голод при импульсном возбуждении с частотой сто три герца с логарифмическим ростом интенсивности импульсов!
Это самое худшее, что я мог себе представить.Совершенно очевидно, все они были сумасшедшими. Меня поражало только одно обстоятельство: все они говорили об одном и том же: о каких-то кодах и каких-то импульсах, связывая их с моими ощущениями, с моим внутренним миром. Они обступили меня и, глядя мне прямо в глаза, выкрикивали какие-то цифры, упоминали о модуляциях и интенсивностях, предсказывая, как я буду вести себя «под генератором» и «между стенками» и какую мощность я буду потреблять.
Зная из литературы, что с сумасшедшими нужно соглашаться во всем, я решил не вступать с ними в спор, а разговаривать так, как если бы я был таким же, как и они. Поэтому как можно мягче я обратился к соседу, сидевшему на койке справа от меня. Он мне показался более нормальным, чем все остальные.
— Скажите, пожалуйста, о чем это вы все здесь толкуете? Я в этих делах совершеннейший профан. Какие-то коды, импульсы, нейроны, возбуждения. Это из какой области науки?
Вся комната задрожала от смеха. Хохот продолжался и тогда, когда я в негодовании встал и хотел на них прикрикнуть.
— Контур четырнадцатый. Частота восемьдесят пять герц! Возбуждение гнева! — крикнул кто-то, и смех стал еще более гомерическим.
Тогда я уселся на свою койку и стал ждать, пока они успокоятся.
Первым пришел в себя мой сосед справа. Он подошел ко мне, сел рядом и посмотрел мне прямо в глаза.
— Значит, ты действительно ничего не знаешь?
— Честное слово, ничего не знаю. И ни слова не понимаю из того, что вы говорите.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Ну ладно. Мы тебе верим, хотя это очень редкий случай. Дейнис, встань и расскажи новичку, зачем мы здесь находимся.
— Да, Дейнис, встань и расскажи ему. Пусть и он, как мы, будет счастливым.
— Счастливым? — удивился я. — Разве вы счастливы?
— Конечно, конечно! — закричали все. — Ведь мы постигли самих себя. Самое высокое наслаждение человека в том, что он познает самого себя.
— А разве до этого вы не знали самих себя? — удивился я.
— Только те, кто знаком с нейрокибернетикой, только те знают себя.
— Слава нашему учителю! — крикнул кто-то.
— Слава нашему учителю! — автоматически повторили все.
Ко мне подошел тот, которого называли Дейнисом. Он уселся на койке напротив меня и глухим, усталым голосом спросил:
— Какое образование ты имеешь?
— Я профессор физики.
— Знаешь ли ты биологию?
— Очень поверхностно.
— Психологию?
— Еще хуже.
— Нейропсихологию?
— Не знаю совсем.
— Кибернетику?
— Смутно.
— Нейрокибернетику и общую теорию биологического регулирования?
— Ни малейшего представления.
В комнате послышался возглас удивления.
— Плохо, — глухо промычал Дейнис. — Он не поймет.
— Да рассказывайте же! Я постараюсь понять.
— Он поймет после первых двадцати сеансов генератора! — воскликнул кто-то.
— Я понял после пяти! — крикнул другой.
— Еще лучше, если он два раза побудет между стенками.
— Все равно, Дейнис, рассказывайте, — настаивал я. Мне почему-то становилось жутко.
— Итак, новичок, понимаешь ли ты, что такое жизнь?
Я долго сидел молча, глядя на Дейниса.
— Жизнь — это очень сложное явление природы, — наконец произнес я.
Кто-то громко хихикнул. За ним хихикнул еще один. Затем еще и еще. Все обитатели палаты смотрели на меня, как на человека, сказавшего непристойную глупость. Один Дейнис смотрел на меня укоризненно и покачивал головой.
— Плохи твои дела. Тебе придется многому учиться, — сказал он.
— Если я сказал неправильно, то объясни.
— Объясни ему, Дейнис, объясни! — закричали со всех сторон.
— Хорошо. Слушай. Жизнь — это непрерывная циркуляция кодированных электрохимических возбуждений по нейронам твоего организма.
Я задумался. Циркуляция возбуждений по нейронам. Где-то когда-то я слышал нечто подобное.
— Дальше, Дейнис, дальше.
— Все твои ощущения, которые составляют сущность твоего духовного «я», это электрохимические импульсы, двигающиеся от рецепторов в высшие регуляторы головного мозга и после обработки возвращающиеся к эффекторам.
— Ну? Объясняй дальше.
— Всякое ощущение внешнего мира передается по нервным волокнам в мозг. Одно ощущение отличается от другого формой кода и его частотой, а также скоростью распространения. Эти три параметра определяют качество, интенсивность и время действия ощущения. Понял?
— Допустим.
— Следовательно, жизнь — это и есть движение закодированной информации по твоим нервам. Ни больше, ни меньше. Мышление есть не что иное, как циркуляция частотно-модулированной информации по нейронным петлям в центральных областях нервной системы, в мозгу.
— Я этого не понимаю.
— Мозг состоит примерно из десяти тысяч нейронов, являющихся аналогами электрических реле. Они соединены в группы и кольца волокнами, называемыми аксонами. По аксонам возбуждения передаются от одного нейрона к другому, от одной группы нейронов к другой. Блуждание возбуждений по нейронам и есть мысль.
Мне стало еще более страшно.
— Он ничего не поймет до тех пор, пока не побывает под генератором или между стенками! — закричали вокруг.
— Хорошо, допустим, ты прав. Что из этого следует? — спросил я Дейниса.
— А то, что жизнь можно делать какой угодно. При помощи импульсных генераторов, которые возбуждают нужные коды в нейронных петлях. Это имеет огромное практическое значение.
— Объясни какое, — прошептал я, чувствуя, что сейчас я узнаю нечто такое, что откроет мне существо деятельности фирмы Крафтштудта.
— Лучше всего это объяснить на примере стимуляции математической деятельности, В настоящее время в отсталых странах создают так называемые электронные счетно-решающие машины. Количество триггеров, или реле, из которых такие машины составляются, не превышает пяти-десяти тысяч. Математические разделы мозга человека содержат около миллиарда таких триггеров. Никогда и никто не сможет построить машину с таким количеством триггеров.
— Ну и что же?
— А то, что значительно выгоднее использовать для решения математических задач аппарат, который создан самой природой и который лежит вот здесь, — Дейнис. провел рукой по надбровным дугам, — чем строить жалкие дорогостоящие машины.
— Но машины работают быстрее! — воскликнул я. — Нейрон, насколько я знаю, может быть возбужден не более двухсот раз в секунду, а электронный триггер миллионы раз в секунду. Поэтому быстродействующие машины выгоднее.
Вся палата снова грохнула от смеха. Один Дейнис оставался серьезным.
— Это не так. Нейроны можно тоже заставить возбуждаться с любой частотой, если подводить к ним с достаточно высокой частотой возбуждение. Это можно делать при помощи электростатического генератора, работающего в импульсном режиме. Если мозг поместить в поле излучения такого генератора, его можно заставить работать как угодно быстро.
— Так вот каким образом зарабатывает фирма Крафтштудта! — воскликнул я и вскочил на ноги.
— Он наш учитель! — вдруг заголосили все. — Повторяй, новичок. Он учитель!
— Не мешайте ему понимать, — вдруг прикрикнул на всех Дейнис. — Придет время, и он поймет, что господин Крафтштудт наш учитель. Он еще ничего не знает. Слушай, новичок, дальше. Всякое ощущение имеет свой код, свою интенсивность и свою продолжительность. Ощущение счастья — частота пятьдесят пять герц в секунду, с кодовыми группами по сто импульсов. Ощущение горя частота шестьдесят два герца, со скважностью в одну десятую секунды между посылками.
Ощущение веселья — частота сорок семь герц, возрастающих по интенсивности импульсов. Ощущение грусти — частота двести три герца, боли сто двадцать три герца, любви — четырнадцать герц, поэтическое настроение — тридцать один, гнева — восемьдесят пять, усталости — семнадцать, сонливости — восемь и так далее. Кодированные импульсы этих частот двигаются по специфическим петлям нейронов, и благодаря этому ты ощущаешь все то, что я назвал. Все эти ощущения можно вызвать при помощи импульсного генератора, созданного нашим учителем. Он открыл нам глаза на то, что такое жизнь. До него люди жили во мраке и в неведении о самих себе…
От этих объяснений у меня помутилось в голове. Это был или бред, или нечто такое, что действительно открывало новую страницу в жизни человечества. Сейчас я в этом еще не мог разобраться. Голова шумела от наркоза, который мне дали в кабинете Крафтштудта. Я вдруг почувствовал себя очень усталым и прилег на кровать, закрыв глаза.
— У него доминирует частота в семь-восемь герц. Он хочет спать! — крикнул кто-то.
— Пусть поспит. Завтра он начнет постигать жизнь. Завтра его поведут под генератор.
— Нет, завтра будут снимать его спектр. На него составят карточку. Может быть, у него есть отклонения от нормы.
Это было последнее, что я услышал. После этого я забылся.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
6
Человек, с которым я встретился на следующий день, вначале показался мне симпатичным и умным. Когда меня ввели в его кабинет на втором этаже главного здания фирмы, он, широко улыбаясь, пошел ко мне навстречу с протянутой рукой.
— А, профессор Раух, рад вас видеть!
— Добрый день, — ответил я сдержанно. — С кем имею честь разговаривать?
— Называйте меня просто Больц, Ганс Больц. Наш шеф поручил мне довольно неприятную задачу — от его имени извиниться перед вами.
— Извиниться? Разве вашего шефа могут терзать угрызения совести?
— Не знаю. Право, не знаю, Раух. Тем не менее он приносит вам свои искренние извинения за все случившееся. Он погорячился. Он не любит, когда ему напоминают о прошлом.
Я усмехнулся:
— Я ведь пришел к нему вовсе не для того, чтобы напоминать ему о его прошлом. Если хотите, меня интересовало другое. Я хотел познакомиться с людьми, которые так блестяще решили…
— Присаживайтесь, профессор. Именно об этом я и хочу с вами поговорить.
Я уселся на предложенный мне стул и начал рассматривать улыбающегося господина Больца, сидевшего против меня за широким письменным столом. Это был типичный северный немец, с продолговатым лицом, светлыми волосами и большими голубыми глазами. В руках он вертел портсигар.
— Здесь, у шефа, я заведую математическим отделом, — сказал он.
— Вы? Вы математик?
— Да, немного. Во всяком случае, я кое-что смыслю в этой науке.
— Значит, через вас я смогу познакомиться с теми, кто решал мои уравнения…
— Да вы с ними уже знакомы, Раух, — сказал Больц.
Я в недоумении уставился на него.
— Вы провели с ними вчера весь день и сегодня всю ночь.
Я вспомнил палату с людьми, бредившими импульсами и кодами.
— И вы хотите меня уверить, что эти сумасшедшие и есть гениальные математики, решившие мои максвелловские уравнения? — Не дожидаясь ответа, я расхохотался.
— Тем не менее это они и есть. Вашу последнюю задачу решил некий Дейнис. Кажется, он вчера вечером преподал вам урок нейрокибернетики.
Подумав немного, я произнес:
— В таком случае я отказываюсь что-нибудь понимать. Может быть, вы мне разъясните.
— Охотно, Раух. Но только после того, как вы прочтете вот это. — И Больц протянул мне свежую газету.
Я медленно развернул ее и вдруг вскочил со стула. С первой страницы на меня смотрело… мое собственное лицо, заключенное в черную рамку. Под моим портретом значился огромный заголовок: «Трагическая гибель профессора физики доктора Рауха»
— Что это значит, Больц? Что это за комедия! — воскликнул я.
— Пожалуйста, успокойтесь. Все очень просто. Вчера вечером, когда вы возвращались с прогулки на озеро и проходили по мосту через реку, на вас напали два бежавших из «Приюта мудрецов» сумасшедших, убили вас, обезобразили ваш труп и выбросили в реку. Сегодня утром вас нашли у плотины. Ваша одежда, ваши вещи и документы подтвердили, что найденный — это вы. Сегодня полиция наводила справки в «Приюте», и все обстоятельства вашей трагической гибели разъяснились.
Я обратил внимание на свою одежду, потрогал карманы и только сейчас убедился, что костюм на мне был чужой, а мои вещи и документы из карманов исчезли.
— Но ведь это же наглая ложь!
— Да, да, да. Я с вами вполне согласен. Но что делать, Раух, что делать? Фирма Крафтштудта без вас может потерпеть серьезное поражение, если хотите — крах. Мы получили такую уйму заказов. Все они военного характера и большой стоимости. Нужно считать, считать и считать. После решения первых задач для военного министерства нас буквально завалили математическими расчетами.
— И вы хотите, чтобы я тоже стал, как ваш Дейнис и другие?
— Нет. Конечно, нет, Раух.
— Так зачем вы все это придумали?
— Вы нам нужны как преподаватель математики.
— Преподаватель?
Я снова вскочил. Больц закурил сигарету и кивнул мне в сторону стула. Я сел, ничего не соображая.
— Нам нужны математические кадры, профессор Раух. Без них мы сядем на мель.
Я молча уставился на Больца, который мне теперь уже не казался таким симпатичным, как прежде. В его светлом и ничем не примечательном лице я начал замечать какие-то тонкие звериные черточки, едва уловимые, но постепенно доминировавшие над тем, что делало его физиономию ясной и открытой с первого взгляда.
— Ну, а если я откажусь? — спросил я.
— Это будет очень плохо. Боюсь, тогда вам придется стать одним из наших… вычислителей.
— А разве это так уж плохо? — спросил я.
— Да, — ответил Больц твердо и встал. — Это означало бы, что вы окончите свое существование в «Приюте мудрецов».
Пройдясь несколько раз по комнате, Больц заговорил тоном лектора:…
— Расчетные способности человеческого мозга в сотни тысяч раз больше, чем у электронной счетно-решающей машины. Миллиард математических клеток коры головного мозга плюс весь вспомогательный аппарат — память, линии задержки, логика, интуиция и так далее — все это ставит человеческий мозг в выдающееся положение по сравнению с любой, даже самой совершенной, машиной. Однако у машины есть одно существенное преимущество.
— Какое? — спросил я, не понимая, к чему он клонит.
— Если у электронной машины выйдет из строя, скажем, одна триггерная ячейка или даже целый регистр, вы можете поменять лампы, заменить сопротивления или емкости, и машина снова заработает. А вот если в голове вылетит одна или группа клеток, выполняющих вычислительные функции, заменить их, увы, нельзя. К сожалению, мы вынуждены заставлять мозговые триггеры работать очень интенсивно, и поэтому, если так можно выразиться, скорость их срабатывания заметно увеличивается. Живой вычислительный аппарат очень быстро изнашивается, и…
— И что тогда?
— Тогда вычислитель попадает в «Приют».
— Но ведь это же бесчеловечно! Это преступление! — закричал я.
Больц остановился передо мной, положил руку на мое плечо и, широко улыбаясь, произнес:
— Раух, здесь вы должны забыть все эти слова и понятия. Если вы их не забудете сами, мы вытравим их из вашей памяти.
— Этого вам никогда не удастся сделать! — закричал я, отшвыривая его руку.
— Плохо вы усвоили лекцию Дейниса. А зря. Он говорил дело. Кстати, вы знаете, что такое память?
— Какое это имеет отношение к нашему разговору? Какого черта все вы здесь кривляетесь? Зачем вы…
— Память, профессор Раух, — это длительное существование возбуждения в группе нейронов благодаря положительной обратной связи. Электрохимическое возбуждение, которое циркулирует у вас в голове по данной группе клеток в течение длительного периода, и есть память. Вы физик, интересующийся электромагнитными процессами в сложных средах, и вы не понимаете, что путем наложения на вашу голову подходящего электромагнитного поля мы можем приостановить циркуляцию возбуждения в любой группе клеток! Ведь нет ничего более простого! Мы можем заставить вас не только забыть все то, что вы знаете, но и вспомнить то, чего вы никогда не знали. Однако не в наших интересах прибегать к таким… э… искусственным приемам. Мы надеемся на ваше благоразумие. Фирма будет платить вам солидную долю своих дивидендов.
— Что я должен делать? — спросил я.
— Я уже сказал: преподавать математику. Из числа безработных, которых, к счастью, в нашей стране всегда в избытке, мы набираем классы в двадцать-тридцать человек, наиболее способных к математике. Затем мы их обучаем высшей математике в течение двух-трех месяцев…
— Это невозможно, — заявил я, — это абсолютно невозможно. За такой короткий срок…
— Это возможно, Раух. Имейте в виду, что вы будете иметь перед собой весьма понятливую аудиторию, с хорошим соображением и чудесной математической памятью. Об этом мы позаботимся. Это в наших силах…
— Тоже искусственно? При помощи импульсного генератора? — спросил я.
Больц кивнул головой.
— Итак, соглашаетесь?
Я крепко сжал веки и задумался. Значит, Дейнис и все его друзья по палате нормальные люди и все то, что они вчера мне говорили, правда. Значит, эта компания действительно научилась командовать человеческими мыслями, волей и чувствами при помощи электромагнитных импульсных полей, для того чтобы наживать себе капитал. Я чувствовал, что Больц смотрит на меня внимательно, и я должен был немедленно принять решение. Это было чудовищно трудно. Если я соглашусь, значит, мне придется обучать людей математике для того, чтобы затем их искусственным путем заставляли форсированно расходовать свои умственные способности до полного их истощения, до полного износа живого вещества мозга, после чего они навсегда уйдут в «Приют». Если я откажусь, это же произойдет со мной.
— Итак, вы соглашаетесь? — повторил Больц, тронув меня за плечо.
— Нет, — решительно заявил я. — Нет. Я не могу быть соучастником в этом отвратительном деле.
— Как хотите, — вздохнул он. — Очень сожалею.
Через минуту он деловито встал из-за стола, подошел к двери и, приоткрыв ее, крикнул:
— Эйдер, Шранк, зайдите сюда!
— Что вы собираетесь со мной делать? — спросил я вставая.
— Для начала мы снимем импульсно-кодовый спектр вашей нервной системы.
— То есть?
— То есть составим карточку, в которую будут записаны форма, интенсивность и частота импульсов, ответственных за каждое ваше душевное и интеллектуальное состояние.
— Но я не позволю. Я буду протестовать. Я…
— Проводите профессора в испытательную лабораторию, — безразличным голосом произнес Больц и отвернулся от меня к окну.
Человек, с которым я встретился на следующий день, вначале показался мне симпатичным и умным. Когда меня ввели в его кабинет на втором этаже главного здания фирмы, он, широко улыбаясь, пошел ко мне навстречу с протянутой рукой.
— А, профессор Раух, рад вас видеть!
— Добрый день, — ответил я сдержанно. — С кем имею честь разговаривать?
— Называйте меня просто Больц, Ганс Больц. Наш шеф поручил мне довольно неприятную задачу — от его имени извиниться перед вами.
— Извиниться? Разве вашего шефа могут терзать угрызения совести?
— Не знаю. Право, не знаю, Раух. Тем не менее он приносит вам свои искренние извинения за все случившееся. Он погорячился. Он не любит, когда ему напоминают о прошлом.
Я усмехнулся:
— Я ведь пришел к нему вовсе не для того, чтобы напоминать ему о его прошлом. Если хотите, меня интересовало другое. Я хотел познакомиться с людьми, которые так блестяще решили…
— Присаживайтесь, профессор. Именно об этом я и хочу с вами поговорить.
Я уселся на предложенный мне стул и начал рассматривать улыбающегося господина Больца, сидевшего против меня за широким письменным столом. Это был типичный северный немец, с продолговатым лицом, светлыми волосами и большими голубыми глазами. В руках он вертел портсигар.
— Здесь, у шефа, я заведую математическим отделом, — сказал он.
— Вы? Вы математик?
— Да, немного. Во всяком случае, я кое-что смыслю в этой науке.
— Значит, через вас я смогу познакомиться с теми, кто решал мои уравнения…
— Да вы с ними уже знакомы, Раух, — сказал Больц.
Я в недоумении уставился на него.
— Вы провели с ними вчера весь день и сегодня всю ночь.
Я вспомнил палату с людьми, бредившими импульсами и кодами.
— И вы хотите меня уверить, что эти сумасшедшие и есть гениальные математики, решившие мои максвелловские уравнения? — Не дожидаясь ответа, я расхохотался.
— Тем не менее это они и есть. Вашу последнюю задачу решил некий Дейнис. Кажется, он вчера вечером преподал вам урок нейрокибернетики.
Подумав немного, я произнес:
— В таком случае я отказываюсь что-нибудь понимать. Может быть, вы мне разъясните.
— Охотно, Раух. Но только после того, как вы прочтете вот это. — И Больц протянул мне свежую газету.
Я медленно развернул ее и вдруг вскочил со стула. С первой страницы на меня смотрело… мое собственное лицо, заключенное в черную рамку. Под моим портретом значился огромный заголовок: «Трагическая гибель профессора физики доктора Рауха»
— Что это значит, Больц? Что это за комедия! — воскликнул я.
— Пожалуйста, успокойтесь. Все очень просто. Вчера вечером, когда вы возвращались с прогулки на озеро и проходили по мосту через реку, на вас напали два бежавших из «Приюта мудрецов» сумасшедших, убили вас, обезобразили ваш труп и выбросили в реку. Сегодня утром вас нашли у плотины. Ваша одежда, ваши вещи и документы подтвердили, что найденный — это вы. Сегодня полиция наводила справки в «Приюте», и все обстоятельства вашей трагической гибели разъяснились.
Я обратил внимание на свою одежду, потрогал карманы и только сейчас убедился, что костюм на мне был чужой, а мои вещи и документы из карманов исчезли.
— Но ведь это же наглая ложь!
— Да, да, да. Я с вами вполне согласен. Но что делать, Раух, что делать? Фирма Крафтштудта без вас может потерпеть серьезное поражение, если хотите — крах. Мы получили такую уйму заказов. Все они военного характера и большой стоимости. Нужно считать, считать и считать. После решения первых задач для военного министерства нас буквально завалили математическими расчетами.
— И вы хотите, чтобы я тоже стал, как ваш Дейнис и другие?
— Нет. Конечно, нет, Раух.
— Так зачем вы все это придумали?
— Вы нам нужны как преподаватель математики.
— Преподаватель?
Я снова вскочил. Больц закурил сигарету и кивнул мне в сторону стула. Я сел, ничего не соображая.
— Нам нужны математические кадры, профессор Раух. Без них мы сядем на мель.
Я молча уставился на Больца, который мне теперь уже не казался таким симпатичным, как прежде. В его светлом и ничем не примечательном лице я начал замечать какие-то тонкие звериные черточки, едва уловимые, но постепенно доминировавшие над тем, что делало его физиономию ясной и открытой с первого взгляда.
— Ну, а если я откажусь? — спросил я.
— Это будет очень плохо. Боюсь, тогда вам придется стать одним из наших… вычислителей.
— А разве это так уж плохо? — спросил я.
— Да, — ответил Больц твердо и встал. — Это означало бы, что вы окончите свое существование в «Приюте мудрецов».
Пройдясь несколько раз по комнате, Больц заговорил тоном лектора:…
— Расчетные способности человеческого мозга в сотни тысяч раз больше, чем у электронной счетно-решающей машины. Миллиард математических клеток коры головного мозга плюс весь вспомогательный аппарат — память, линии задержки, логика, интуиция и так далее — все это ставит человеческий мозг в выдающееся положение по сравнению с любой, даже самой совершенной, машиной. Однако у машины есть одно существенное преимущество.
— Какое? — спросил я, не понимая, к чему он клонит.
— Если у электронной машины выйдет из строя, скажем, одна триггерная ячейка или даже целый регистр, вы можете поменять лампы, заменить сопротивления или емкости, и машина снова заработает. А вот если в голове вылетит одна или группа клеток, выполняющих вычислительные функции, заменить их, увы, нельзя. К сожалению, мы вынуждены заставлять мозговые триггеры работать очень интенсивно, и поэтому, если так можно выразиться, скорость их срабатывания заметно увеличивается. Живой вычислительный аппарат очень быстро изнашивается, и…
— И что тогда?
— Тогда вычислитель попадает в «Приют».
— Но ведь это же бесчеловечно! Это преступление! — закричал я.
Больц остановился передо мной, положил руку на мое плечо и, широко улыбаясь, произнес:
— Раух, здесь вы должны забыть все эти слова и понятия. Если вы их не забудете сами, мы вытравим их из вашей памяти.
— Этого вам никогда не удастся сделать! — закричал я, отшвыривая его руку.
— Плохо вы усвоили лекцию Дейниса. А зря. Он говорил дело. Кстати, вы знаете, что такое память?
— Какое это имеет отношение к нашему разговору? Какого черта все вы здесь кривляетесь? Зачем вы…
— Память, профессор Раух, — это длительное существование возбуждения в группе нейронов благодаря положительной обратной связи. Электрохимическое возбуждение, которое циркулирует у вас в голове по данной группе клеток в течение длительного периода, и есть память. Вы физик, интересующийся электромагнитными процессами в сложных средах, и вы не понимаете, что путем наложения на вашу голову подходящего электромагнитного поля мы можем приостановить циркуляцию возбуждения в любой группе клеток! Ведь нет ничего более простого! Мы можем заставить вас не только забыть все то, что вы знаете, но и вспомнить то, чего вы никогда не знали. Однако не в наших интересах прибегать к таким… э… искусственным приемам. Мы надеемся на ваше благоразумие. Фирма будет платить вам солидную долю своих дивидендов.
— Что я должен делать? — спросил я.
— Я уже сказал: преподавать математику. Из числа безработных, которых, к счастью, в нашей стране всегда в избытке, мы набираем классы в двадцать-тридцать человек, наиболее способных к математике. Затем мы их обучаем высшей математике в течение двух-трех месяцев…
— Это невозможно, — заявил я, — это абсолютно невозможно. За такой короткий срок…
— Это возможно, Раух. Имейте в виду, что вы будете иметь перед собой весьма понятливую аудиторию, с хорошим соображением и чудесной математической памятью. Об этом мы позаботимся. Это в наших силах…
— Тоже искусственно? При помощи импульсного генератора? — спросил я.
Больц кивнул головой.
— Итак, соглашаетесь?
Я крепко сжал веки и задумался. Значит, Дейнис и все его друзья по палате нормальные люди и все то, что они вчера мне говорили, правда. Значит, эта компания действительно научилась командовать человеческими мыслями, волей и чувствами при помощи электромагнитных импульсных полей, для того чтобы наживать себе капитал. Я чувствовал, что Больц смотрит на меня внимательно, и я должен был немедленно принять решение. Это было чудовищно трудно. Если я соглашусь, значит, мне придется обучать людей математике для того, чтобы затем их искусственным путем заставляли форсированно расходовать свои умственные способности до полного их истощения, до полного износа живого вещества мозга, после чего они навсегда уйдут в «Приют». Если я откажусь, это же произойдет со мной.
— Итак, вы соглашаетесь? — повторил Больц, тронув меня за плечо.
— Нет, — решительно заявил я. — Нет. Я не могу быть соучастником в этом отвратительном деле.
— Как хотите, — вздохнул он. — Очень сожалею.
Через минуту он деловито встал из-за стола, подошел к двери и, приоткрыв ее, крикнул:
— Эйдер, Шранк, зайдите сюда!
— Что вы собираетесь со мной делать? — спросил я вставая.
— Для начала мы снимем импульсно-кодовый спектр вашей нервной системы.
— То есть?
— То есть составим карточку, в которую будут записаны форма, интенсивность и частота импульсов, ответственных за каждое ваше душевное и интеллектуальное состояние.
— Но я не позволю. Я буду протестовать. Я…
— Проводите профессора в испытательную лабораторию, — безразличным голосом произнес Больц и отвернулся от меня к окну.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
7
Вступая в пределы испытательной лаборатории фирмы Крафтштудта, я пришел к решению, которому суждено было в конце концов сыграть выдающуюся роль во всей этой гнусной истории. Я рассуждал так. Сейчас со мной будут делать нечто такое, что даст в руки Крафтштудту и его банде сведения о моем внутреннем духовном мире. Они будут пытаться установить, какими формами электромагнитного воздействия на мою нервную систему можно во мне вызвать те или иные эмоции, переживания и ощущения. Если это им удастся, тогда я буду окончательно в их власти. Если же нет, то я смогу сохранить за собой какую-то долю своей самостоятельности, которой они управлять не смогут.
Это мне может в дальнейшем очень понадобиться. Следовательно, я должен буду изо всех сил стараться спутать карты этих ультра-ученых бандитов, обманывая их, насколько это будет в моих силах. А это, должно быть, в какой-то степени возможно. Ведь недаром вчера в палате я слышал, как один из рабов Крафтштудта заявлял, что импульсно-кодовая характеристика человека индивидуальна, за исключением математического мышления.
Меня ввели в большую комнату. Она, однако, казалась очень тесной из-за громоздких приборов, заполнявших ее. Комната напоминала управление небольшой электростанции. В центре располагался пульт с приборными досками и шкалами. Слева, за металлической сеткой, находился большой трансформатор, и на фарфоровых панелях тлело красноватым светом несколько генераторных ламп. На металлической сетке, экранирующей генератор, были укреплены вольтметр и амперметр. По их показаниям, по-видимому, определялась мощность, отдаваемая генератором. В самом центре возвышалась цилиндрическая кабина, состоявшая из двух металлических частей — верхней и нижней, соединенных средней частью из прозрачного изолирующего материала.
Двое моих провожатых подвели меня к кабине. Из-за пульта управления встали два человека. Один из них был тот самый доктор, который провожал меня к Крафтштудту и который дал мне наркоз. Второй — неизвестный мне сутулый старичок с гладко зализанными редкими волосами на желтом черепе.
— Нужно снять спектр, — сказал один из провожатых.
— Не уговорили, — произнес доктор грубо. — Я так и знал. Я сразу определил, что Раух относится к типу сильных натур. Нужно было этого ожидать. Вы плохо кончите, Раух, — сказал он, обращаясь ко мне.
— Вы тоже, — ответил я.
— Ну, это еще неизвестно, а вот в отношении вас — точно.
Я пожал плечами.
— Вы проделаете всю процедуру добровольно или вас придется к этому принуждать? — спросил он, окидывая меня наглым взглядом.
— Добровольно. Мне, как физику, это даже интересно.
— Прекрасно. В таком случае снимите ботинки и разденьтесь до пояса. Прежде всего я должен вас осмотреть, выслушать, измерить кровяное давление.
Я разделся. Первая часть «снятия спектра» представляла собой обычный врачебный осмотр: «дышите, не дышите», и так далее. Я знал, что все это ничего не расскажет им о моем душевном состоянии.
Когда осмотр окончился, доктор заявил:
— Входите в кабину. Здесь у вас микрофон. Отвечайте на все мои вопросы. Предупреждаю вас: при одной из частот вы почувствуете нестерпимую боль. Но это мгновенно пройдет, как только вы закричите.
Голыми ногами я стал на фарфоровый пол кабины, и она бесшумно задвинулась. Над головой загорелась электрическая лампочка. Загудел генератор. Он работал в очень низкочастотном импульсном режиме. Напряженность поля, по-видимому, стала очень высокой. Я это чувствовал по медленным приливам и отливам тепла во всем моем теле. В суставах с каждым электромагнитным импульсом как-то странно пощипывало. Мускулы в такт с импульсами то напрягались, то ослабевали. Сжимались не только мускулы у самой поверхности кожи, но и в глубине тела.
Генератор заработал еще более интенсивно, и частота теплых волн увеличилась.
«Начинается, — подумал я. — Только бы устоять!»
При частоте в восемь герц мне захочется спать. Неужели моя воля не сможет воспротивиться этому воздействию? Неужели я не смогу обмануть этих «исследователей» в первом пункте их «спектра»? Частота увеличивалась медленно. Мысленно про себя я считал количество теплых наплывов в секунду. Вот их уже один в секунду, два, три, четыре… больше, еще больше. На меня начала наваливаться сонливость, но я сжал зубы, стараясь не уснуть. Сон надвигался, как тяжелая липкая глыба, все члены отяжелели, глаза закрывались. Казалось, вот-вот я упаду. Я изо всех сил прикусил язык, стараясь болью отогнать тяжелое чувство сонливости. В это время, как издалека, я услышал чей-то голос:
— Раух, как вы себя чувствуете?
— Благодарю, хорошо. Немного прохладно, — солгал я. Мой голос показался мне самому незнакомым. Изо всех сил я продолжал кусать губы и язык.
— Вам спать не хочется?
— Нет, — ответил я и про себя подумал: «Еще минута, и я усну…»
И вдруг сонливость точно рукой сняло. Частота импульсов, видимо, увеличилась, перейдя через первый критический барьер. Я вдруг почувствовал себя свежим и бодрым, как это бывает после того, как хорошо выспишься. «Теперь нужно заснуть», — решил я и, закрыв глаза, громко засопел. Я слышал, как доктор говорил своему сообщнику:
— Странный случай. Вместо восьми с половиной герц сон наступает при десяти. Пфафф, запишите эти данные, — сказал он старику. — Раух, ваше самочувствие?
Я молчал, продолжая громко сопеть, расслабив все мускулы и упершись коленями в стенку кабины.
— Пошли дальше, — наконец произнес доктор. — Увеличьте частоту, Пфафф.
Через секунду я «проснулся». В частотной полосе, которую я сейчас проходил, мне пришлось испытать сложную гамму самых различных ощущений и смен настроений. Мне становилось то грустно, то весело, то радостно, то тоскливо.
«Теперь пора кричать», — почему-то решил я.
В тот момент, когда генератор взревел сильнее, я завопил что было мочи. Не помню, какой частоте это соответствовало, но только, услышав мой крик, док-тор громко скомандовал:
— Убрать напряжение! Первый раз встречаюсь с таким сумасшедшим. Запишите. Боль при семидесяти пяти герцах, когда у нормальных людей бывает при ста тридцати. Пошли дальше.
«Через частоту сто тридцать мне еще придется пройти… Только бы вытерпеть это…»
— Теперь, Пфафф, проверьте его на девяносто третьей.
Когда была установлена эта частота, со мной случилось нечто совершенно неожиданное. Я вдруг вспомнил уравнения, которые я передавал для решения Крафтштудту, и с изумительной ясностью представил себе весь ход их решения. «Это и есть частота, стимулирующая математическое мышление», — пронеслось в голове.
— Раух, назовите мне первые пять членов функции Бесселя второго рода, услышал я приказание доктора.
Я выпалил ответ, как из пулемета. Ясность в голове была кристальной. Тело наполнилось чудесным, радостным чувством того, что ты все знаешь и все помнишь.
— Назовите первые десять знаков числа «пи» после запятой.
Я ответил и на этот вопрос.
— Решите кубическое уравнение.
Доктор продиктовал уравнение с неуклюжими дробными коэффициентами.
Ответ я нашел за две-три секунды, назвав все три корня.
— Пошли дальше. Здесь у него как и у всех нормальных людей.
Частота медленно повышалась. В один из моментов я вдруг захотел плакать. К горлу подкатил горький комок, слезы потекли из глаз. И тогда я расхохотался. Я хохотал изо всех сил, как будто бы меня щекотали. Я смеялся, а слезы все текли и текли…
— Опять идиотский случай… Не как у всех. Я сразу определил, что это сильный нервный тип со склонностью к нервозам. Когда же он заревет?
«Заревел» я тогда, когда плакать мне вовсе не хотелось. На душе вдруг стало радостно и безоблачно, как при легком опьянении. Хотелось петь песни и смеяться. Хотелось прыгать от радости. Все — и Крафтштудт, и Больц, и Дейнис, и доктор — казались хорошими, добродушными людьми. И вот в этот момент усилием воли я заставил себя всхлипывать и громко сморкаться. Рыдал я отвратительно, но достаточно убедительно, чтобы вызвать очередные комментарии доктора:
— Все наоборот. Нет ничего похожего на нормальный спектр. С этим нам придется повозиться.
«Скоро ли будет частота сто тридцать?» — с ужасом подумал я, когда радостное и беззаботное настроение снова сменилось состоянием безотчетного беспокойства, волнения, ощущением того, что вот-вот должно что-то произойти, что-то неизбежное и страшное… В это время я замурлыкал про себя какую-то песню. Делал я это механически, не думая, а сердце билось все сильнее и сильнее в предчувствии страшной роковой неизбежности.
Когда частота генератора приблизилась к той, которая вызывает возбуждение болевых ощущений, я это почувствовал сразу. Вначале сильно заныли суставы большого пальца правой руки, затем я почувствовал острую резь в ране, которую получил на фронте. Через секунду мучительная, острая и колющая боль распространилась по всему телу. Она проникла в глаза, зубы, в мускулы, наконец, в мозг. Кровь бешено застучала в ушах. Неужели не выдержу? Неужели не хватит воли совладать с этой кошмарной болью и не показать, что я чувствую? Ведь существовали же люди, которые умирали под пытками, не издав ни единого стона. История знает героев, которые молча умирали на кострах…
А боль все нарастала и нарастала. Наконец она достигла своего апогея; казалось, весь организм превратился в один сплошной клубок раздираемых на клочки нервов. Перед глазами поплыли фиолетовые кольца, я почти терял сознание, но молчал.
— Ваши ощущения, Раух? — опять, как из-под земли, услышал я голос доктора.
— Дикое ощущение злобы, — процедил я сквозь зубы, — если бы вы мне сейчас попались…
— Пошли дальше. Он совершенно ненормальный человек. У него все наоборот, — повторил свое заключение доктор.
Когда я уже терял сознание, когда готов был закричать, застонать, боль внезапно исчезла. Все тело покрылось холодным липким потом. Мускулы дрожали.
В дальнейшем при какой-то частоте я вдруг увидел несуществующий ослепительно яркий свет, который не исчез и тогда, когда я крепко зажмурил глаза, затем я пережил ощущение волчьего голода, потом услышал сложную гамму оглушительных звуков, потом стало холодно, как будто бы, меня совершенно раздетым вывели на мороз.
Я предвидел, что все эти ощущения я должен буду перенести, и поэтому на все вопросы доктора отвечал, невпопад, чем вызывал бурные комментарии с его стороны.
Я знал, что мне предстояло испытать еще одно страшное ощущение, о чем я вчера слышал в палате. Это ощущение потери воли. Именно воля до настоящего момента меня спасала. Она, эта незримая сила души, помогала мне бороться со всеми теми чувствами, которые искусственным путем вызывали во мне мои мучители. Но ведь они при помощи своего адского импульсного генератора доберутся и до нее. Как они установят, что она у меня потеряна? Я ждал этого момента с волнением. И он наступил.
Как-то внезапно я почувствовал, что мне все безразлично. Безразлично, что я нахожусь в лапах шайки Крафтштудта, безразличны все окружающие его люди, безразличен я сам. Голова стала совершенно пустой. Все мышцы расслабились. Ощущения исчезли. Это было состояние полного физического и душевного опустошения. Ничто не радовало, ничто не волновало. Я не мог заставить себя ни о чем думать, трудно было заставить себя поднять руку, пошевелить ногой, повернуть голову. Это было какое-то ужасающее безволие, при котором с человеком можно делать все, что угодно.
И тем не менее где-то в самом затаенном уголке сознания теплилась крохотная искорка мысли, которая настойчиво мне говорила: «Нужно… Нужно… Нужно…»
«Что нужно? Зачем? Для чего?» — возражало все мое существо. «Нужно… Нужно… Нужно…» — твердила, как мне казалось, единственная клеточка моего сознания, которая каким-то чудом оказывалась недосягаемой для этих всемогущих электромагнитных импульсов, творивших с моими нервами все, что хотели палачи из компании Крафтштудта.
Впоследствии, когда я узнал о существовании теории центроэнцефалической системы мышления, согласно которой само мышление, все клетки коры головного мозга, в свою очередь, глубоко централизованны и в своей деятельности подчиняются одной, центральной, управляющей группе клеток, я понял, что эта верховная психическая власть остается не подверженной даже самым сильным физическим и химическим воздействиям извне. Именно она, по-видимому, меня и спасла. Потому что, когда доктор мне вдруг приказал: «Вы будете сотрудничать с Крафтштудтом», я ответил:
— Нет.
— Вы будете делать все, что вам прикажут.
— Нет.
— Ударьтесь головой о стенку.
— Нет.
— Пошли дальше. Заметьте, Пфафф, он ненормальный тип. Но мы доберемся и до него.
Я симулировал потерю воли при той частоте, когда у меня в действительности появилось ощущение огромной силы воли, когда я почувствовал, что могу совершить любое деяние, могу заставить сделать себя все, что угодно. В это время я был переполнен душевными силами, которые могли мобилизовать меня на самые отважные поступки. Проверяя мои отклонения от «нормального» спектра, доктор остановился и на этой частоте.
— Если ради счастья людей вам понадобится отдать жизнь, вы сделаете это?
— Зачем? — спросил я вялым голосом.
— Вы можете совершить самоубийство?
— Могу.
— Вы хотели бы убить военного преступника, оберштурмфюрера Крафтштудта?
— Зачем?
— Вы будете сотрудничать с нами?
— Буду.
— Черт знает что такое! С таким случаем я встречаюсь, наверно, в первый и последний раз. При частоте сто семьдесят пять — потеря воли. Запишите. Пошли дальше.
Это «дальше» продолжалось еще около получаса. После этого частотный спектр моей нервной системы был составлен. Теперь доктор «знал» все частоты, при помощи которых у меня можно было вызвать любое ощущение и духовное состояние. Во всяком случае, он думал, что знал. В действительности истинной была только та частота, которая стимулировала мои математические способности. Но это было и мне крайне необходимо. Дело в том, что я задумал план, как сделать так, чтобы преступная фирма Крафтштудта взлетела на воздух. В выполнении этого плана математике предстояло сыграть не последнюю роль.
Вступая в пределы испытательной лаборатории фирмы Крафтштудта, я пришел к решению, которому суждено было в конце концов сыграть выдающуюся роль во всей этой гнусной истории. Я рассуждал так. Сейчас со мной будут делать нечто такое, что даст в руки Крафтштудту и его банде сведения о моем внутреннем духовном мире. Они будут пытаться установить, какими формами электромагнитного воздействия на мою нервную систему можно во мне вызвать те или иные эмоции, переживания и ощущения. Если это им удастся, тогда я буду окончательно в их власти. Если же нет, то я смогу сохранить за собой какую-то долю своей самостоятельности, которой они управлять не смогут.
Это мне может в дальнейшем очень понадобиться. Следовательно, я должен буду изо всех сил стараться спутать карты этих ультра-ученых бандитов, обманывая их, насколько это будет в моих силах. А это, должно быть, в какой-то степени возможно. Ведь недаром вчера в палате я слышал, как один из рабов Крафтштудта заявлял, что импульсно-кодовая характеристика человека индивидуальна, за исключением математического мышления.
Меня ввели в большую комнату. Она, однако, казалась очень тесной из-за громоздких приборов, заполнявших ее. Комната напоминала управление небольшой электростанции. В центре располагался пульт с приборными досками и шкалами. Слева, за металлической сеткой, находился большой трансформатор, и на фарфоровых панелях тлело красноватым светом несколько генераторных ламп. На металлической сетке, экранирующей генератор, были укреплены вольтметр и амперметр. По их показаниям, по-видимому, определялась мощность, отдаваемая генератором. В самом центре возвышалась цилиндрическая кабина, состоявшая из двух металлических частей — верхней и нижней, соединенных средней частью из прозрачного изолирующего материала.
Двое моих провожатых подвели меня к кабине. Из-за пульта управления встали два человека. Один из них был тот самый доктор, который провожал меня к Крафтштудту и который дал мне наркоз. Второй — неизвестный мне сутулый старичок с гладко зализанными редкими волосами на желтом черепе.
— Нужно снять спектр, — сказал один из провожатых.
— Не уговорили, — произнес доктор грубо. — Я так и знал. Я сразу определил, что Раух относится к типу сильных натур. Нужно было этого ожидать. Вы плохо кончите, Раух, — сказал он, обращаясь ко мне.
— Вы тоже, — ответил я.
— Ну, это еще неизвестно, а вот в отношении вас — точно.
Я пожал плечами.
— Вы проделаете всю процедуру добровольно или вас придется к этому принуждать? — спросил он, окидывая меня наглым взглядом.
— Добровольно. Мне, как физику, это даже интересно.
— Прекрасно. В таком случае снимите ботинки и разденьтесь до пояса. Прежде всего я должен вас осмотреть, выслушать, измерить кровяное давление.
Я разделся. Первая часть «снятия спектра» представляла собой обычный врачебный осмотр: «дышите, не дышите», и так далее. Я знал, что все это ничего не расскажет им о моем душевном состоянии.
Когда осмотр окончился, доктор заявил:
— Входите в кабину. Здесь у вас микрофон. Отвечайте на все мои вопросы. Предупреждаю вас: при одной из частот вы почувствуете нестерпимую боль. Но это мгновенно пройдет, как только вы закричите.
Голыми ногами я стал на фарфоровый пол кабины, и она бесшумно задвинулась. Над головой загорелась электрическая лампочка. Загудел генератор. Он работал в очень низкочастотном импульсном режиме. Напряженность поля, по-видимому, стала очень высокой. Я это чувствовал по медленным приливам и отливам тепла во всем моем теле. В суставах с каждым электромагнитным импульсом как-то странно пощипывало. Мускулы в такт с импульсами то напрягались, то ослабевали. Сжимались не только мускулы у самой поверхности кожи, но и в глубине тела.
Генератор заработал еще более интенсивно, и частота теплых волн увеличилась.
«Начинается, — подумал я. — Только бы устоять!»
При частоте в восемь герц мне захочется спать. Неужели моя воля не сможет воспротивиться этому воздействию? Неужели я не смогу обмануть этих «исследователей» в первом пункте их «спектра»? Частота увеличивалась медленно. Мысленно про себя я считал количество теплых наплывов в секунду. Вот их уже один в секунду, два, три, четыре… больше, еще больше. На меня начала наваливаться сонливость, но я сжал зубы, стараясь не уснуть. Сон надвигался, как тяжелая липкая глыба, все члены отяжелели, глаза закрывались. Казалось, вот-вот я упаду. Я изо всех сил прикусил язык, стараясь болью отогнать тяжелое чувство сонливости. В это время, как издалека, я услышал чей-то голос:
— Раух, как вы себя чувствуете?
— Благодарю, хорошо. Немного прохладно, — солгал я. Мой голос показался мне самому незнакомым. Изо всех сил я продолжал кусать губы и язык.
— Вам спать не хочется?
— Нет, — ответил я и про себя подумал: «Еще минута, и я усну…»
И вдруг сонливость точно рукой сняло. Частота импульсов, видимо, увеличилась, перейдя через первый критический барьер. Я вдруг почувствовал себя свежим и бодрым, как это бывает после того, как хорошо выспишься. «Теперь нужно заснуть», — решил я и, закрыв глаза, громко засопел. Я слышал, как доктор говорил своему сообщнику:
— Странный случай. Вместо восьми с половиной герц сон наступает при десяти. Пфафф, запишите эти данные, — сказал он старику. — Раух, ваше самочувствие?
Я молчал, продолжая громко сопеть, расслабив все мускулы и упершись коленями в стенку кабины.
— Пошли дальше, — наконец произнес доктор. — Увеличьте частоту, Пфафф.
Через секунду я «проснулся». В частотной полосе, которую я сейчас проходил, мне пришлось испытать сложную гамму самых различных ощущений и смен настроений. Мне становилось то грустно, то весело, то радостно, то тоскливо.
«Теперь пора кричать», — почему-то решил я.
В тот момент, когда генератор взревел сильнее, я завопил что было мочи. Не помню, какой частоте это соответствовало, но только, услышав мой крик, док-тор громко скомандовал:
— Убрать напряжение! Первый раз встречаюсь с таким сумасшедшим. Запишите. Боль при семидесяти пяти герцах, когда у нормальных людей бывает при ста тридцати. Пошли дальше.
«Через частоту сто тридцать мне еще придется пройти… Только бы вытерпеть это…»
— Теперь, Пфафф, проверьте его на девяносто третьей.
Когда была установлена эта частота, со мной случилось нечто совершенно неожиданное. Я вдруг вспомнил уравнения, которые я передавал для решения Крафтштудту, и с изумительной ясностью представил себе весь ход их решения. «Это и есть частота, стимулирующая математическое мышление», — пронеслось в голове.
— Раух, назовите мне первые пять членов функции Бесселя второго рода, услышал я приказание доктора.
Я выпалил ответ, как из пулемета. Ясность в голове была кристальной. Тело наполнилось чудесным, радостным чувством того, что ты все знаешь и все помнишь.
— Назовите первые десять знаков числа «пи» после запятой.
Я ответил и на этот вопрос.
— Решите кубическое уравнение.
Доктор продиктовал уравнение с неуклюжими дробными коэффициентами.
Ответ я нашел за две-три секунды, назвав все три корня.
— Пошли дальше. Здесь у него как и у всех нормальных людей.
Частота медленно повышалась. В один из моментов я вдруг захотел плакать. К горлу подкатил горький комок, слезы потекли из глаз. И тогда я расхохотался. Я хохотал изо всех сил, как будто бы меня щекотали. Я смеялся, а слезы все текли и текли…
— Опять идиотский случай… Не как у всех. Я сразу определил, что это сильный нервный тип со склонностью к нервозам. Когда же он заревет?
«Заревел» я тогда, когда плакать мне вовсе не хотелось. На душе вдруг стало радостно и безоблачно, как при легком опьянении. Хотелось петь песни и смеяться. Хотелось прыгать от радости. Все — и Крафтштудт, и Больц, и Дейнис, и доктор — казались хорошими, добродушными людьми. И вот в этот момент усилием воли я заставил себя всхлипывать и громко сморкаться. Рыдал я отвратительно, но достаточно убедительно, чтобы вызвать очередные комментарии доктора:
— Все наоборот. Нет ничего похожего на нормальный спектр. С этим нам придется повозиться.
«Скоро ли будет частота сто тридцать?» — с ужасом подумал я, когда радостное и беззаботное настроение снова сменилось состоянием безотчетного беспокойства, волнения, ощущением того, что вот-вот должно что-то произойти, что-то неизбежное и страшное… В это время я замурлыкал про себя какую-то песню. Делал я это механически, не думая, а сердце билось все сильнее и сильнее в предчувствии страшной роковой неизбежности.
Когда частота генератора приблизилась к той, которая вызывает возбуждение болевых ощущений, я это почувствовал сразу. Вначале сильно заныли суставы большого пальца правой руки, затем я почувствовал острую резь в ране, которую получил на фронте. Через секунду мучительная, острая и колющая боль распространилась по всему телу. Она проникла в глаза, зубы, в мускулы, наконец, в мозг. Кровь бешено застучала в ушах. Неужели не выдержу? Неужели не хватит воли совладать с этой кошмарной болью и не показать, что я чувствую? Ведь существовали же люди, которые умирали под пытками, не издав ни единого стона. История знает героев, которые молча умирали на кострах…
А боль все нарастала и нарастала. Наконец она достигла своего апогея; казалось, весь организм превратился в один сплошной клубок раздираемых на клочки нервов. Перед глазами поплыли фиолетовые кольца, я почти терял сознание, но молчал.
— Ваши ощущения, Раух? — опять, как из-под земли, услышал я голос доктора.
— Дикое ощущение злобы, — процедил я сквозь зубы, — если бы вы мне сейчас попались…
— Пошли дальше. Он совершенно ненормальный человек. У него все наоборот, — повторил свое заключение доктор.
Когда я уже терял сознание, когда готов был закричать, застонать, боль внезапно исчезла. Все тело покрылось холодным липким потом. Мускулы дрожали.
В дальнейшем при какой-то частоте я вдруг увидел несуществующий ослепительно яркий свет, который не исчез и тогда, когда я крепко зажмурил глаза, затем я пережил ощущение волчьего голода, потом услышал сложную гамму оглушительных звуков, потом стало холодно, как будто бы, меня совершенно раздетым вывели на мороз.
Я предвидел, что все эти ощущения я должен буду перенести, и поэтому на все вопросы доктора отвечал, невпопад, чем вызывал бурные комментарии с его стороны.
Я знал, что мне предстояло испытать еще одно страшное ощущение, о чем я вчера слышал в палате. Это ощущение потери воли. Именно воля до настоящего момента меня спасала. Она, эта незримая сила души, помогала мне бороться со всеми теми чувствами, которые искусственным путем вызывали во мне мои мучители. Но ведь они при помощи своего адского импульсного генератора доберутся и до нее. Как они установят, что она у меня потеряна? Я ждал этого момента с волнением. И он наступил.
Как-то внезапно я почувствовал, что мне все безразлично. Безразлично, что я нахожусь в лапах шайки Крафтштудта, безразличны все окружающие его люди, безразличен я сам. Голова стала совершенно пустой. Все мышцы расслабились. Ощущения исчезли. Это было состояние полного физического и душевного опустошения. Ничто не радовало, ничто не волновало. Я не мог заставить себя ни о чем думать, трудно было заставить себя поднять руку, пошевелить ногой, повернуть голову. Это было какое-то ужасающее безволие, при котором с человеком можно делать все, что угодно.
И тем не менее где-то в самом затаенном уголке сознания теплилась крохотная искорка мысли, которая настойчиво мне говорила: «Нужно… Нужно… Нужно…»
«Что нужно? Зачем? Для чего?» — возражало все мое существо. «Нужно… Нужно… Нужно…» — твердила, как мне казалось, единственная клеточка моего сознания, которая каким-то чудом оказывалась недосягаемой для этих всемогущих электромагнитных импульсов, творивших с моими нервами все, что хотели палачи из компании Крафтштудта.
Впоследствии, когда я узнал о существовании теории центроэнцефалической системы мышления, согласно которой само мышление, все клетки коры головного мозга, в свою очередь, глубоко централизованны и в своей деятельности подчиняются одной, центральной, управляющей группе клеток, я понял, что эта верховная психическая власть остается не подверженной даже самым сильным физическим и химическим воздействиям извне. Именно она, по-видимому, меня и спасла. Потому что, когда доктор мне вдруг приказал: «Вы будете сотрудничать с Крафтштудтом», я ответил:
— Нет.
— Вы будете делать все, что вам прикажут.
— Нет.
— Ударьтесь головой о стенку.
— Нет.
— Пошли дальше. Заметьте, Пфафф, он ненормальный тип. Но мы доберемся и до него.
Я симулировал потерю воли при той частоте, когда у меня в действительности появилось ощущение огромной силы воли, когда я почувствовал, что могу совершить любое деяние, могу заставить сделать себя все, что угодно. В это время я был переполнен душевными силами, которые могли мобилизовать меня на самые отважные поступки. Проверяя мои отклонения от «нормального» спектра, доктор остановился и на этой частоте.
— Если ради счастья людей вам понадобится отдать жизнь, вы сделаете это?
— Зачем? — спросил я вялым голосом.
— Вы можете совершить самоубийство?
— Могу.
— Вы хотели бы убить военного преступника, оберштурмфюрера Крафтштудта?
— Зачем?
— Вы будете сотрудничать с нами?
— Буду.
— Черт знает что такое! С таким случаем я встречаюсь, наверно, в первый и последний раз. При частоте сто семьдесят пять — потеря воли. Запишите. Пошли дальше.
Это «дальше» продолжалось еще около получаса. После этого частотный спектр моей нервной системы был составлен. Теперь доктор «знал» все частоты, при помощи которых у меня можно было вызвать любое ощущение и духовное состояние. Во всяком случае, он думал, что знал. В действительности истинной была только та частота, которая стимулировала мои математические способности. Но это было и мне крайне необходимо. Дело в том, что я задумал план, как сделать так, чтобы преступная фирма Крафтштудта взлетела на воздух. В выполнении этого плана математике предстояло сыграть не последнюю роль.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
8
Известно, что гипнозу и внушению лучше всего поддаются слабовольные люди. Именно это обстоятельство использовал персонал вычислительного центра Крафтштудта: они им пользовались для «воспитания» своих вычислителей в духе покорности и благоговейного страха перед их «учителем».
Прежде чем засадить за работу, меня должны были воспитать. К этому они не могли приступить сразу из-за моего «ненормального» спектра. Ко мне требовался индивидуальный подход.
Пока для меня где-то готовилось специальное рабочее место, я пользовался относительной свободой перемещения. Мне было разрешено выходить из жилой палаты в коридор и заглядывать в классы, где учились и работали мои товарищи.
Я не мог принимать участия в коллективных молитвах между стенками огромного алюминиевого конденсатора, где все жертвы Крафтштудта каждое утро в течение тридцати минут воздавали хвалу главе фирмы. Они, лишенные воли и соображения, уныло повторяли слова, которые кто-то читал им по радио.
— Радость и счастье жизни — в познании себя, — говорил голос из радиорепродуктора.
— Радость и счастье жизни — в познании себя, — хором повторяли двенадцать склонившихся на колени мужчин, чья воля была убита переменным электрическим полем, циркулирующим между стенками.
— Постигая тайны циркуляции импульсов по петлям нервных волокон, мы познаем счастье и радость.
— …счастье и радость, — повторял хор.
— Как чудесно, что все так просто! Какое наслаждение сознавать, что любовь, страх, боль, ненависть, голод, тоска, веселье — это только движение электрохимических импульсов в нашем теле!
— …в нашем теле…
— Как свободно и легко ты себя чувствуешь, зная, что такое чувствовать!
— …чувствовать…
— Как жалок тот человек, который не знает этой великой истины!
— …великой истины… — повторяли уныло безвольные рабы.
— Наш учитель и спаситель господин Крафтштудт подарил нам это счастье!
— …счастье…
— Он дал нам жизнь.
— Он дал нам жизнь.
— Он открыл нам простую истину о самих себе. Пусть вечно здравствует наш учитель и спаситель!
Я слушал эту дикую молитву, заглядывая через стеклянную дверь класса.
Вялые, расслабленные люди с полузакрытыми глазами тупо повторяли бредовые сентенции. Электрический генератор, находившийся в десяти шагах от них, насильно вталкивал в лишенное сопротивления сознание покорность и страх. В этом было что-то нечеловеческое, гадкое до предела, скотское и одновременно утонченно жестокое. Глядя на жалкую толпу человеческих существ с отнятой волей, невольно представляешь себе отравленных алкоголем или наркотиком людей. Химические яды, протискиваясь с кровью между клетками головного мозга, убивают одни и уродуют другие, и человек перестает быть человеком, теряет свое достоинство и величие, превращается в животное.
Здесь, между двумя сияющими алюминиевыми стенками, роль яда выполняли незримые электромагнитные волны, которые проникали в самые затаенные клетки организма, заставляли угасать одни и стимулировали работу других, тех, которые были необходимы палачам…
После молитвы двенадцать жертв переходили в просторный зал, вдоль стен которого стояли письменные столы. Над каждым столом с потолка свешивалась круглая алюминиевая пластина, служившая частью гигантского конденсатора. Вторая пластина, по-видимому, находилась в полу.
Этот зал с висящими над столами алюминиевыми зонтиками чем-то напоминал кафе на открытом воздухе. Однако при виде людей, сидящих под зонтиками, это идиллическое впечатление моментально исчезало.
Каждый из них находил на своем столе лист бумаги с условиями задачи, которую нужно было решать. Вначале вычислители бессмысленно смотрели на выписанные формулы и уравнения. В это время они еще находились под действием частоты, лишившей их воли. Но вот включалась частота девяносто три герца, и голос по радио приказывал:
— Теперь начинайте работу!
И все двенадцать человек, схватив блокноты и карандаши, начинали лихорадочно писать. Это нельзя назвать работой. Это походило на какое-то исступление, на математическую истерику, на патологический приступ математической лихорадки. Люди извивались и корчились над блокнотами. Их руки носились по строкам так, что невозможно было уследить за тем, что они пишут. От напряжения их лица становились багровыми, глаза вылезали из орбит.
Так продолжалось около часа. Затем, когда движения их рук становились угловатыми и порывистыми, когда головы начинали почти касаться стола, а на вытянутых шеях вздувались фиолетовые вены, генератор переключался на частоту восемь герц. Все моментально засыпали.
Крафтштудт заботился об отдыхе своих рабов!
Затем все начиналось сначала.
Наблюдая эту страшную картину математического исступления, я был свидетелем того, как один из вычислителей не выдержал…
Следя за ним сквозь стеклянное окно, я вдруг заметил, что он перестал писать. Он странно повернулся в сторону своего лихорадочно работавшего соседа и несколько секунд бессмысленно смотрел на него, как бы силясь что-то вспомнить. Казалось, будто он забыл что-то очень необходимое для дальнейшего решения задачи.
Затем он закричал страшным гортанным голосом и стал рвать на себе одежду, бился головой об угол письменного стола… Потом он лишился сознания и упал на пол.
Остальные вычислители не обращали на него никакого внимания, продолжая лихорадочно скрипеть перьями.
При виде этого я пришел в такую ярость, что стал колотить кулаком в запертую дверь. Мне хотелось крикнуть несчастным, чтобы они бросили свою работу, вырвались из этого проклятого помещения, взбунтовались и уничтожили своих мучителей…
— Не стоит нервничать, господин Раух, — услышал я спокойный голос рядом с собой.
Это был Больц.
— Вы палачи! Что вы делаете с людьми! Какое право вы имеете так издеваться над ними?
Он улыбнулся своей мягкой интеллигентной улыбкой и сказал:
— Вы помните миф об Ахиллесе? Боги предложили ему сделать выбор между жизнью долгой, но спокойной, и короткой, но бурной. Он выбрал последнюю. Эти люди тоже.
— Они не делали никакого выбора. Это вы с помощью вашего импульсного генератора заставляете их расточать свою жизнь и очертя голову мчаться к самоуничтожению во имя ваших прибылей!
Больц расхохотался:
— А разве вы не слышали от них самих, что они счастливы? И они действительно счастливы. Смотрите, в каком самозабвении они работают. Разве счастье не в творческом труде?
— Мне противны ваши рассуждения! Общеизвестно, что существует естественный темп жизни человека и всякие попытки его ускорить являются преступными.
Больц опять засмеялся:
— Вы нелогичны, профессор. Раньше люди ходили пешком и ездили на лошадях, теперь они летают на реактивных самолетах. Раньше новости передавались из уст в уста, от человека к человеку, годами ползли по миру, а теперь люди мгновенно все узнают по радио и по телефону. Это примеры того, как современная цивилизация ускоряет темп жизни. И вы не считаете это преступлением. А кино, а печать, а сотни искусственных удовольствий и наслаждений — разве это не ускорение темпа жизни? Так почему же искусственное ускорение функций живого организма вы считаете преступлением? Я уверен, что эти люди, живя естественной жизнью, не сделали бы и миллионной доли того, что они делают сейчас. А смысл всей жизни, как известно, состоит в творческом труде на благо человека. Вы в этом сами убедитесь, когда примкнете к ним. Скоро и вы поймете, в чем радость и счастье. Дня через два. Для вас готовят специальное помещение. Вы там будете работать один, так как вы, извините, несколько отличаетесь от нормальных людей.
Больц фамильярно похлопал меня по плечу и оставил одного размышлять над его бесчеловечной философией.
Известно, что гипнозу и внушению лучше всего поддаются слабовольные люди. Именно это обстоятельство использовал персонал вычислительного центра Крафтштудта: они им пользовались для «воспитания» своих вычислителей в духе покорности и благоговейного страха перед их «учителем».
Прежде чем засадить за работу, меня должны были воспитать. К этому они не могли приступить сразу из-за моего «ненормального» спектра. Ко мне требовался индивидуальный подход.
Пока для меня где-то готовилось специальное рабочее место, я пользовался относительной свободой перемещения. Мне было разрешено выходить из жилой палаты в коридор и заглядывать в классы, где учились и работали мои товарищи.
Я не мог принимать участия в коллективных молитвах между стенками огромного алюминиевого конденсатора, где все жертвы Крафтштудта каждое утро в течение тридцати минут воздавали хвалу главе фирмы. Они, лишенные воли и соображения, уныло повторяли слова, которые кто-то читал им по радио.
— Радость и счастье жизни — в познании себя, — говорил голос из радиорепродуктора.
— Радость и счастье жизни — в познании себя, — хором повторяли двенадцать склонившихся на колени мужчин, чья воля была убита переменным электрическим полем, циркулирующим между стенками.
— Постигая тайны циркуляции импульсов по петлям нервных волокон, мы познаем счастье и радость.
— …счастье и радость, — повторял хор.
— Как чудесно, что все так просто! Какое наслаждение сознавать, что любовь, страх, боль, ненависть, голод, тоска, веселье — это только движение электрохимических импульсов в нашем теле!
— …в нашем теле…
— Как свободно и легко ты себя чувствуешь, зная, что такое чувствовать!
— …чувствовать…
— Как жалок тот человек, который не знает этой великой истины!
— …великой истины… — повторяли уныло безвольные рабы.
— Наш учитель и спаситель господин Крафтштудт подарил нам это счастье!
— …счастье…
— Он дал нам жизнь.
— Он дал нам жизнь.
— Он открыл нам простую истину о самих себе. Пусть вечно здравствует наш учитель и спаситель!
Я слушал эту дикую молитву, заглядывая через стеклянную дверь класса.
Вялые, расслабленные люди с полузакрытыми глазами тупо повторяли бредовые сентенции. Электрический генератор, находившийся в десяти шагах от них, насильно вталкивал в лишенное сопротивления сознание покорность и страх. В этом было что-то нечеловеческое, гадкое до предела, скотское и одновременно утонченно жестокое. Глядя на жалкую толпу человеческих существ с отнятой волей, невольно представляешь себе отравленных алкоголем или наркотиком людей. Химические яды, протискиваясь с кровью между клетками головного мозга, убивают одни и уродуют другие, и человек перестает быть человеком, теряет свое достоинство и величие, превращается в животное.
Здесь, между двумя сияющими алюминиевыми стенками, роль яда выполняли незримые электромагнитные волны, которые проникали в самые затаенные клетки организма, заставляли угасать одни и стимулировали работу других, тех, которые были необходимы палачам…
После молитвы двенадцать жертв переходили в просторный зал, вдоль стен которого стояли письменные столы. Над каждым столом с потолка свешивалась круглая алюминиевая пластина, служившая частью гигантского конденсатора. Вторая пластина, по-видимому, находилась в полу.
Этот зал с висящими над столами алюминиевыми зонтиками чем-то напоминал кафе на открытом воздухе. Однако при виде людей, сидящих под зонтиками, это идиллическое впечатление моментально исчезало.
Каждый из них находил на своем столе лист бумаги с условиями задачи, которую нужно было решать. Вначале вычислители бессмысленно смотрели на выписанные формулы и уравнения. В это время они еще находились под действием частоты, лишившей их воли. Но вот включалась частота девяносто три герца, и голос по радио приказывал:
— Теперь начинайте работу!
И все двенадцать человек, схватив блокноты и карандаши, начинали лихорадочно писать. Это нельзя назвать работой. Это походило на какое-то исступление, на математическую истерику, на патологический приступ математической лихорадки. Люди извивались и корчились над блокнотами. Их руки носились по строкам так, что невозможно было уследить за тем, что они пишут. От напряжения их лица становились багровыми, глаза вылезали из орбит.
Так продолжалось около часа. Затем, когда движения их рук становились угловатыми и порывистыми, когда головы начинали почти касаться стола, а на вытянутых шеях вздувались фиолетовые вены, генератор переключался на частоту восемь герц. Все моментально засыпали.
Крафтштудт заботился об отдыхе своих рабов!
Затем все начиналось сначала.
Наблюдая эту страшную картину математического исступления, я был свидетелем того, как один из вычислителей не выдержал…
Следя за ним сквозь стеклянное окно, я вдруг заметил, что он перестал писать. Он странно повернулся в сторону своего лихорадочно работавшего соседа и несколько секунд бессмысленно смотрел на него, как бы силясь что-то вспомнить. Казалось, будто он забыл что-то очень необходимое для дальнейшего решения задачи.
Затем он закричал страшным гортанным голосом и стал рвать на себе одежду, бился головой об угол письменного стола… Потом он лишился сознания и упал на пол.
Остальные вычислители не обращали на него никакого внимания, продолжая лихорадочно скрипеть перьями.
При виде этого я пришел в такую ярость, что стал колотить кулаком в запертую дверь. Мне хотелось крикнуть несчастным, чтобы они бросили свою работу, вырвались из этого проклятого помещения, взбунтовались и уничтожили своих мучителей…
— Не стоит нервничать, господин Раух, — услышал я спокойный голос рядом с собой.
Это был Больц.
— Вы палачи! Что вы делаете с людьми! Какое право вы имеете так издеваться над ними?
Он улыбнулся своей мягкой интеллигентной улыбкой и сказал:
— Вы помните миф об Ахиллесе? Боги предложили ему сделать выбор между жизнью долгой, но спокойной, и короткой, но бурной. Он выбрал последнюю. Эти люди тоже.
— Они не делали никакого выбора. Это вы с помощью вашего импульсного генератора заставляете их расточать свою жизнь и очертя голову мчаться к самоуничтожению во имя ваших прибылей!
Больц расхохотался:
— А разве вы не слышали от них самих, что они счастливы? И они действительно счастливы. Смотрите, в каком самозабвении они работают. Разве счастье не в творческом труде?
— Мне противны ваши рассуждения! Общеизвестно, что существует естественный темп жизни человека и всякие попытки его ускорить являются преступными.
Больц опять засмеялся:
— Вы нелогичны, профессор. Раньше люди ходили пешком и ездили на лошадях, теперь они летают на реактивных самолетах. Раньше новости передавались из уст в уста, от человека к человеку, годами ползли по миру, а теперь люди мгновенно все узнают по радио и по телефону. Это примеры того, как современная цивилизация ускоряет темп жизни. И вы не считаете это преступлением. А кино, а печать, а сотни искусственных удовольствий и наслаждений — разве это не ускорение темпа жизни? Так почему же искусственное ускорение функций живого организма вы считаете преступлением? Я уверен, что эти люди, живя естественной жизнью, не сделали бы и миллионной доли того, что они делают сейчас. А смысл всей жизни, как известно, состоит в творческом труде на благо человека. Вы в этом сами убедитесь, когда примкнете к ним. Скоро и вы поймете, в чем радость и счастье. Дня через два. Для вас готовят специальное помещение. Вы там будете работать один, так как вы, извините, несколько отличаетесь от нормальных людей.
Больц фамильярно похлопал меня по плечу и оставил одного размышлять над его бесчеловечной философией.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
9
В соответствии со «спектром» меня начали «воспитывать» при той частоте, когда моя воля могла мобилизовать меня на любой, самый безрассудный подвиг. Поэтому мне ничего не стоило совершить и такой героизм, как симулировать потерю воли. Я бездумно. стоял на коленях и уныло повторял за радиорепродуктором молитвенную белиберду, прославлявшую Крафтштудта. Кроме молитвы, мне, как новичку, внушили некоторые истины из нейрокибернетики. Нелепый смысл этого учения заключался в том, что мне надлежало запомнить, каким частотам импульсов соответствуют те или иные чувства человека. В моих планах на будущее решающее значение принадлежало частоте, которая стимулирует математические способности, и еще одной, которая, к моему счастью, оказалась близкой к девяноста трем герцам.
«Воспитание» продолжалось неделю, и, когда я стал. выглядеть достаточно покорным, меня засадили за работу. Первая задача, которую мне дали решить, заключалась в анализе возможности сбивать в пространстве над землей межконтинентальные ракеты.
Весь расчет я выполнил за два часа. Результат был неутешительным: сбить межконтинентальную ракету невозможно.
Вторая задача, тоже военного характера, касалась расчета нейтронных пучков, необходимых для подрыва атомных бомб противника. Здесь тоже ответ получился грустным. Нейтронная пушка должна весить несколько тысяч тонн. С ней к складам атомных бомб противника не подберешься!
Я решил эти задачи действительно с огромным наслаждением и, наверно, со стороны выглядел таким же одержимым, как и все остальные, с той лишь разницей, что генератор, вместо того чтобы сделать меня безвольной тряпкой, наоборот, вселил в меня бодрость и энтузиазм. Радостное чувство бодрости и веры в собственные силы не покидало меня и во время отдыха. Я делал вид, что сплю, а сам обдумывал свои планы возмездия.
Когда я покончил с задачами военного министерства, я принялся в уме (чтобы никто не знал) решать самую главную для меня математическую задачу: как взорвать вычислительный центр Крафтштудта изнутри.
«Взорвать» — это, конечно, фигуральное выражение. Ни динамита, ни тротила у меня не было, и достать его, находясь в каменном Мешке «Приюта мудрецов», было невозможно. Я задумал нечто другое.
Если импульсный генератор господина Пфаффа может вызвать в человеке любые чувства и эмоции, почему бы им не воспользоваться для того, чтобы воскресить в сознании несчастных жертв гитлеровцев чувство справедливого гнева и бунтарства? Если бы это можно было сделать, то эти люди сами смогли бы за себя постоять и расправиться с шайкой ультрасовременных бандитов. Но как это сделать? Как заменить частоту, стимулирующую математическую работу, на частоту, возбуждающую в человеке чувство ненависти, гнева, ярости?
Работой генератора руководил его создатель, престарелый доктор Пфафф. Я видел этого старика в тот день, когда снимали спектр моей нервной системы. По-видимому, это был один из инженеров-фанатиков, который наслаждается извращенным творением своего интеллекта. Издевательство над человеческим достоинством являлось целью его инженерного мышления. Меньше всего я надеялся на помощь господина Пфаффа. В мои расчеты он вовсе не входил. Генератор должен был заработать на нужной мне частоте без его помощи и помимо его желания. Когда я додумался до этого, я еще раз убедился, какая великая наука — теоретическая физика! Оперируя формулами и уравнениями, она не только предсказывает течение различных физических явлений в природе, но и позволяет спасать человеческие жизни…
Действительно, импульсный генератор господина Пфаффа, какую бы схему он ни имел, излучал определенную мощность электроэнергии. Известно: если импульсный генератор перегружен, то есть если у него отбирать мощность, большую проектной, то его частота начинает вначале медленно, а потом резко падать. Значит, если к нему подключить дополнительную нагрузку в виде омического сопротивления, можно заставить его работать не на той частоте, которая указана на шкале, а на более низкой.
Математические способности вычислителей фирмы Крафтштудта эксплуатировались на частоте девяносто три герца. Чувство гнева и ярости возникает у людей в том случае, если их подвергнуть воздействию — переменного поля с частотой восемьдесят пять герц. Значит, нужно как-то погасить восемь герц. Нужно рассчитать для этого дополнительную нагрузку на генератор.
Когда я был в испытательной лаборатории, я заметил показания вольтметра и амперметра на генераторе. Произведение этих величин дало мне мощность. Теперь оставалось решить математическую задачу о дополнительной нагрузке…
Я мысленно представил себе схему включения в генератор всех гигантских конденсаторов, в которых Сидели несчастные люди. В уме для данной конфигурации конденсаторов я решил уравнения Максвелла и высчитал значения электрической и магнитной напряженностей поля. Я ввел в эти величины поправку на энергию, которую поглощают находящиеся в конденсаторах люди, и таким образом установил значение той мощности, которая расходуется генератором на подстегивание умственных способностей вычислителей. Оказалось, что у господина Пфаффа оставался запас мощности всего в полтора ватта!
Этих данных мне было достаточно, чтобы решить вопрос о том, как частоту в девяносто три герца превратить в восемьдесят пять. Для этого оказалось необходимым заземлить одну из пластин конденсатора через сопротивление в тысячу триста пятьдесят ом.
Свои уравнения Максвелла я решил в уме за сорок минут, и, когда получил результат, от радости мне захотелось кричать.
Но где достать кусок проволоки с таким сопротивлением? Это сопротивление должно быть подобрано очень точно, ибо, если оно будет другим, частота изменится не так, как нужно, и ожидаемого эффекта не будет.
Ломая голову над этой практической проблемой, от решения которой зависела судьба всего моего плана, я готов был разбить свою голову о стол, как тот вычислитель, которого я недавно видел.
Я лихорадочно перебирал в своем мозгу всякие возможности изготовить сопротивление заданной величины я с достаточно высокой точностью, но ничего не мог придумать. Сознание бессилия перед решением задачи приводило меня в крайнее отчаяние, хотя мне все время казалось, что решение находится где-то очень близко.
И когда я сжимал голову руками и готов был завыть нечеловеческим голосом, мой взгляд вдруг упал на черный бокал из пластмассы, стоявший на краю письменного стола. В бокале находились карандаши. Там было десять карандашей, все разной окраски и все различного назначения. Я, не думая, схватил первый попавшийся и, повертев его перед глазами, прочел, что это карандаш «2В». Это означало, что он очень мягкий. Грифель мягкого карандаша содержит большое количество графита, хорошо проводящего электричество. Затем я нашел карандаш «3В», «5В», и потом пошли карандаши серии «Н» — твердые, специально для черчения под копирку. Я перебирал в руках карандаши, и мой мозг работал лихорадочно. И вдруг неведомо откуда я вспомнил удельное сопротивление карандашных грифелей: «Карандаш «5Н» имеет сопротивление грифеля две тысячи ом». Через секунду я держал в своих руках карандаш «5Н». Решение моих уравнений Максвелла было найдено не только математически, но и на практике. В своих руках я держал кусок грифеля, втиснутого в деревянную оправу, при помощи которого я собирался разделаться с шайкой фашиствующих варваров.
Как это странно! Какие удивительные открытия делает математическая наука! Вначале была длинная цепь наблюдений, рассуждений, анализов, затем снова наблюдения — над реальной обстановкой, затем отвлеченные вычисления, решение уравнений, выведенных великим Максвеллом в прошлом столетии, и в результате — точный математический расчет, который показал, что для уничтожения фирмы Крафтштудта необходим… карандаш «5Н»! Разве не удивительная наука теоретическая физика?!
Я сжал в руке карандаш, как величайшую драгоценность, осторожно, почти с нежностью, спрятал его в карман и принялся обдумывать, как достать два куска провода, чтобы один присоединить к пластине конденсатора, второй — к отопительной батарее в углу комнаты, а между ними закрепить грифель карандаша.
Об этом я думал не более одной минуты. Я вспомнил настольную электрическую лампу в палате, где жил я вместе со всеми вычислителями. Шнур в лампе был гибким и, следовательно, многожильным. Его можно срезать и распустить на отдельные жилы. Длина шнура около полутора метров. Значит, из него можно получить более десяти метров тонкой проволоки. Этого для меня было вполне достаточно.
Свои расчеты я закончил в тот момент, когда голос из радиорепродуктора возвестил, что нам, то есть мне и всем «нормальным» вычислителям, пора идти обедать.
В соответствии со «спектром» меня начали «воспитывать» при той частоте, когда моя воля могла мобилизовать меня на любой, самый безрассудный подвиг. Поэтому мне ничего не стоило совершить и такой героизм, как симулировать потерю воли. Я бездумно. стоял на коленях и уныло повторял за радиорепродуктором молитвенную белиберду, прославлявшую Крафтштудта. Кроме молитвы, мне, как новичку, внушили некоторые истины из нейрокибернетики. Нелепый смысл этого учения заключался в том, что мне надлежало запомнить, каким частотам импульсов соответствуют те или иные чувства человека. В моих планах на будущее решающее значение принадлежало частоте, которая стимулирует математические способности, и еще одной, которая, к моему счастью, оказалась близкой к девяноста трем герцам.
«Воспитание» продолжалось неделю, и, когда я стал. выглядеть достаточно покорным, меня засадили за работу. Первая задача, которую мне дали решить, заключалась в анализе возможности сбивать в пространстве над землей межконтинентальные ракеты.
Весь расчет я выполнил за два часа. Результат был неутешительным: сбить межконтинентальную ракету невозможно.
Вторая задача, тоже военного характера, касалась расчета нейтронных пучков, необходимых для подрыва атомных бомб противника. Здесь тоже ответ получился грустным. Нейтронная пушка должна весить несколько тысяч тонн. С ней к складам атомных бомб противника не подберешься!
Я решил эти задачи действительно с огромным наслаждением и, наверно, со стороны выглядел таким же одержимым, как и все остальные, с той лишь разницей, что генератор, вместо того чтобы сделать меня безвольной тряпкой, наоборот, вселил в меня бодрость и энтузиазм. Радостное чувство бодрости и веры в собственные силы не покидало меня и во время отдыха. Я делал вид, что сплю, а сам обдумывал свои планы возмездия.
Когда я покончил с задачами военного министерства, я принялся в уме (чтобы никто не знал) решать самую главную для меня математическую задачу: как взорвать вычислительный центр Крафтштудта изнутри.
«Взорвать» — это, конечно, фигуральное выражение. Ни динамита, ни тротила у меня не было, и достать его, находясь в каменном Мешке «Приюта мудрецов», было невозможно. Я задумал нечто другое.
Если импульсный генератор господина Пфаффа может вызвать в человеке любые чувства и эмоции, почему бы им не воспользоваться для того, чтобы воскресить в сознании несчастных жертв гитлеровцев чувство справедливого гнева и бунтарства? Если бы это можно было сделать, то эти люди сами смогли бы за себя постоять и расправиться с шайкой ультрасовременных бандитов. Но как это сделать? Как заменить частоту, стимулирующую математическую работу, на частоту, возбуждающую в человеке чувство ненависти, гнева, ярости?
Работой генератора руководил его создатель, престарелый доктор Пфафф. Я видел этого старика в тот день, когда снимали спектр моей нервной системы. По-видимому, это был один из инженеров-фанатиков, который наслаждается извращенным творением своего интеллекта. Издевательство над человеческим достоинством являлось целью его инженерного мышления. Меньше всего я надеялся на помощь господина Пфаффа. В мои расчеты он вовсе не входил. Генератор должен был заработать на нужной мне частоте без его помощи и помимо его желания. Когда я додумался до этого, я еще раз убедился, какая великая наука — теоретическая физика! Оперируя формулами и уравнениями, она не только предсказывает течение различных физических явлений в природе, но и позволяет спасать человеческие жизни…
Действительно, импульсный генератор господина Пфаффа, какую бы схему он ни имел, излучал определенную мощность электроэнергии. Известно: если импульсный генератор перегружен, то есть если у него отбирать мощность, большую проектной, то его частота начинает вначале медленно, а потом резко падать. Значит, если к нему подключить дополнительную нагрузку в виде омического сопротивления, можно заставить его работать не на той частоте, которая указана на шкале, а на более низкой.
Математические способности вычислителей фирмы Крафтштудта эксплуатировались на частоте девяносто три герца. Чувство гнева и ярости возникает у людей в том случае, если их подвергнуть воздействию — переменного поля с частотой восемьдесят пять герц. Значит, нужно как-то погасить восемь герц. Нужно рассчитать для этого дополнительную нагрузку на генератор.
Когда я был в испытательной лаборатории, я заметил показания вольтметра и амперметра на генераторе. Произведение этих величин дало мне мощность. Теперь оставалось решить математическую задачу о дополнительной нагрузке…
Я мысленно представил себе схему включения в генератор всех гигантских конденсаторов, в которых Сидели несчастные люди. В уме для данной конфигурации конденсаторов я решил уравнения Максвелла и высчитал значения электрической и магнитной напряженностей поля. Я ввел в эти величины поправку на энергию, которую поглощают находящиеся в конденсаторах люди, и таким образом установил значение той мощности, которая расходуется генератором на подстегивание умственных способностей вычислителей. Оказалось, что у господина Пфаффа оставался запас мощности всего в полтора ватта!
Этих данных мне было достаточно, чтобы решить вопрос о том, как частоту в девяносто три герца превратить в восемьдесят пять. Для этого оказалось необходимым заземлить одну из пластин конденсатора через сопротивление в тысячу триста пятьдесят ом.
Свои уравнения Максвелла я решил в уме за сорок минут, и, когда получил результат, от радости мне захотелось кричать.
Но где достать кусок проволоки с таким сопротивлением? Это сопротивление должно быть подобрано очень точно, ибо, если оно будет другим, частота изменится не так, как нужно, и ожидаемого эффекта не будет.
Ломая голову над этой практической проблемой, от решения которой зависела судьба всего моего плана, я готов был разбить свою голову о стол, как тот вычислитель, которого я недавно видел.
Я лихорадочно перебирал в своем мозгу всякие возможности изготовить сопротивление заданной величины я с достаточно высокой точностью, но ничего не мог придумать. Сознание бессилия перед решением задачи приводило меня в крайнее отчаяние, хотя мне все время казалось, что решение находится где-то очень близко.
И когда я сжимал голову руками и готов был завыть нечеловеческим голосом, мой взгляд вдруг упал на черный бокал из пластмассы, стоявший на краю письменного стола. В бокале находились карандаши. Там было десять карандашей, все разной окраски и все различного назначения. Я, не думая, схватил первый попавшийся и, повертев его перед глазами, прочел, что это карандаш «2В». Это означало, что он очень мягкий. Грифель мягкого карандаша содержит большое количество графита, хорошо проводящего электричество. Затем я нашел карандаш «3В», «5В», и потом пошли карандаши серии «Н» — твердые, специально для черчения под копирку. Я перебирал в руках карандаши, и мой мозг работал лихорадочно. И вдруг неведомо откуда я вспомнил удельное сопротивление карандашных грифелей: «Карандаш «5Н» имеет сопротивление грифеля две тысячи ом». Через секунду я держал в своих руках карандаш «5Н». Решение моих уравнений Максвелла было найдено не только математически, но и на практике. В своих руках я держал кусок грифеля, втиснутого в деревянную оправу, при помощи которого я собирался разделаться с шайкой фашиствующих варваров.
Как это странно! Какие удивительные открытия делает математическая наука! Вначале была длинная цепь наблюдений, рассуждений, анализов, затем снова наблюдения — над реальной обстановкой, затем отвлеченные вычисления, решение уравнений, выведенных великим Максвеллом в прошлом столетии, и в результате — точный математический расчет, который показал, что для уничтожения фирмы Крафтштудта необходим… карандаш «5Н»! Разве не удивительная наука теоретическая физика?!
Я сжал в руке карандаш, как величайшую драгоценность, осторожно, почти с нежностью, спрятал его в карман и принялся обдумывать, как достать два куска провода, чтобы один присоединить к пластине конденсатора, второй — к отопительной батарее в углу комнаты, а между ними закрепить грифель карандаша.
Об этом я думал не более одной минуты. Я вспомнил настольную электрическую лампу в палате, где жил я вместе со всеми вычислителями. Шнур в лампе был гибким и, следовательно, многожильным. Его можно срезать и распустить на отдельные жилы. Длина шнура около полутора метров. Значит, из него можно получить более десяти метров тонкой проволоки. Этого для меня было вполне достаточно.
Свои расчеты я закончил в тот момент, когда голос из радиорепродуктора возвестил, что нам, то есть мне и всем «нормальным» вычислителям, пора идти обедать.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
10
В палате, где мы жили, настольной лампой никто пользовался. Она стояла в углу комнаты на высокой тумбочке, пыльная, засиженная мухами, со шнуром, обвернутым вокруг стойки.
Рано утром, когда в соответствии с распорядком дня все пошли умываться, я столовым ножом срезал с лампы шнур и спрятал его в карман. Во время завтрака я положил нож в карман и, когда все ушли на молитву, отправился в туалет. За несколько секунд я срезал со шнура изоляцию и оголил десять тонких жил длиной в полтора метра каждая. Затем я аккуратно расщепил карандаш, извлек из древка грифель и отломил от него три десятых части, так что оставшиеся семь десятых имели нужное мне сопротивление. На концах грифеля я сделал небольшие канавки и обмотал вокруг тонкую проволоку. Сопротивление было готово. Теперь оставалось только подключить его между пластиной конденсатора и землей.
Это нужно было сделать во время работы, в самое удобное в тактическом отношении время.
Вычислители работали по восемь часов в день, с перерывами по десять минут после каждого часа, работы. После обеденного перерыва, в час дня, как правило, зал, где работали вычислители, навещали все совладельцы фирмы Крафтштудта. В это время глава фирмы с нескрываемым удовольствием смотрел, как извиваются и корчатся над математическими задачами его жертвы. Это был очень важный момент, и я решил, что именно в это время необходимо включить в цепь генератора дополнительную нагрузку, чтобы изменить частоту импульсов.
Когда я пришел на свое рабочее место с готовым. сопротивлением в кармане, у меня было особенно приподнятое настроение. У входа в мою рабочую комнату я встретил доктора. Он принес листок с новой задачей.
— Эй, лекарь, одну секундочку, — окликнул я его. Доктор остановился и окинул меня удивленным взглядом.
— Я хочу с вами поговорить.
— Ну, — промычал он недоумевающе.
— Дело вот в чем. — начал я, — во время работы у меня появилась идея вернуться к первоначальному разговору с господином Больцем. Я думаю, что моя горячность сыграла со мной плохую шутку. Я прошу вас передать Больцу, что я согласен быть преподавателем математики для новых пополнений фирмы Крафтштудта.
Доктор пожевал кончик нитки с воротника своего халата, сплюнул и затем заявил с неподдельной откровенностью:
— Честное слово, я рад за тебя! Я этим чудакам говорил, что с твоим спектром лучше всего работать надзирателем или учителем для всего этого математического дерьма. Нам очень нужен хороший надсмотрщик. И ты для этого совершенно идеальный тип. У тебя совершенно другие рабочие частоты. Ты бы мог прямо сидеть среди них и подгонять нерадивых или тех, у которых частота возбуждения математических способностей не попадает в резонанс.
— Конечно, доктор. Но я думаю, что мне все же лучше быть преподавателем математики для новых пополнений. Ей-богу, мне не хочется разбивать свою башку об угол стола, как тот чудак, которого я видел несколько дней назад.
— Толковое решение, — заявил он. — Нужно переговорить с Крафтштудтом. Я думаю, он согласится.
— А когда будет известен результат?
— Я думаю, сегодня, в час дня, когда мы будем совершать обход вычислительного центра и осматривать наше хозяйство.
— Хорошо. С вашего разрешения, я к вам подойду. Доктор кивнул головой и ушел. У себя на столе я нашел листок бумаги, на котором были выписаны условия для расчета нового импульсного генератора на мощность, превышающую нынешнюю в четыре раза. Отсюда я заключил, что Крафтштудт решил вчетверо увеличить свое дело. Он хотел, чтобы в его центре работало не тринадцать, а пятьдесят два вычислителя. Я с нежностью потрогал карандашный грифель с двумя проволочными концами. Я очень боялся, что он разломится у меня в кармане.
Условия задачи на расчет нового генератора убедили меня в том, что все мои вычисления, касающиеся действующего генератора, были правильными. Это вселило в меня еще большую веру в успех задуманного предприятия, и я с нетерпением ждал часа дня. Когда часы на стене показывали без пятнадцати час, я вытащил из кармана карандашный грифель с сопротивлением тысяча триста пятьдесят ом и прикрепил проволокой один его конец к болту, на поверхности алюминиевого зонтика над моим столом. Ко второму концу я прикрутил еще несколько кусков проволоки. Общая длина провода была достаточной, чтобы дотянуть его к отопительной батарее в углу комнаты.
Последние минуты тянулись мучительно долго. Когда минутная стрелка часов коснулась цифры «12», а часовая стрелка застыла на цифре «1», я быстро соединил свободный конец провода с батареей и вышел в коридор. Навстречу мне шел Крафтштудт в сопровождении инженера Пфаффа, Больца и доктора. Завидев меня, они заулыбались. Больц сделал знак, чтобы я приблизился. После этого мы остановились у стеклянной двери зала, где работали вычислители.
Перед окнами зала стояли Пфафф и Крафтштудт, и я не видел, что делалось внутри.
— Вы поступили благоразумно, — шепотом сказал Больц, — господин Крафтштудт ваше предложение принимает. Можете быть уверены, вы не пожалеете.
— Послушайте, что это такое? — вдруг спросил Крафтштудт, повернувшись к своим спутникам.
Инженер Пфафф съежился и как-то странно смотрел сквозь окно. Мое сердце учащенно забилось.
— Они не работают! Они глазеют по сторонам! — злобно прошептал Пфафф.
Я протиснулся к окну и заглянул внутрь. То, что я увидел, превзошло все мои ожидания. Люди, которые раньше сидели, сгорбившись за письменными столами, выпрямились, озирались вокруг и переговаривались между собой громкими, твердыми голосами.
— Пожалуй, ребята, это издевательство пора кончить. Вы понимаете, что они над нами делают? — возбужденно говорил Дейнис.
— Конечно! Эти вампиры все время внушают нам, что мы обрели счастье, отдавшись во власть их импульсного генератора. Их бы посадить под этот генератор!
— Что там происходит? — грозно воскликнул Крафтштудт.
— Не имею представления, — пробормотал Пфафф.
— Да ведь они же ведут себя сейчас, как нормальные люди! Смотрите, они чем-то взволнованы. Они рассержены. Почему они не занимаются вычислениями?
Крафтштудт побагровел.
— Мы не выполним в срок минимум пять военных заказов, — процедил он сквозь зубы. — Нужно немедленно заставить их работать.
Больц щелкнул ключом, и вся компания вошла в зал.
— Встаньте, пришел ваш учитель и спаситель, — громко произнес Больц.
После этой фразы в зале водворилось гнетущее молчание. Две дюжины глаз, полных гнева и ненависти, смотрели в нашу сторону. Нужна была только искорка, чтобы все это взорвалось. В моей душе все ликовало, потому что я зримо ощущал, что делал мой карандашный грифель с сопротивлением в тысячу триста пятьдесят ом. Вот где таился крах фирмы Крафтштудта! Я выступил вперед и громко, на весь зал, произнес:
— Чего же вы ждете? Наступил час вашего освобождения. Ваша судьба в ваших руках. Уничтожайте эту подлую шайку, которая готовила вам в качестве последнего прибежища «Приют мудрецов»!
После этих слов последовал взрыв. Вычислители стремительно сорвались со своих мест и бросились на остолбеневших Крафтштудта и его сообщников. Кто-то срывал с потолков алюминиевые зонтики, кто-то бил стекла в окнах. Мгновенно был содран со стены радиорепродуктор, с грохотом опрокинуты письменные столы. Пол усеяли листки бумаги с математическими вычислениями.
Я командовал:
— Не упустите Крафтштудта! Ведь он военный преступник. Это он организовал этот дьявольский вычислительный центр, где люди гибли, растрачивая драгоценные силы своего ума в его пользу! Держите крепче негодяя Пфаффа! Он автор конструкции импульсного генератора! Поддайте хорошенько Больцу! Он готовил новые партии обреченных, для того что бы заменить тех, кто сойдет с ума…
Я шел впереди колонны возбужденных людей, тащивших за собой преступников. Бывшие вычислители прошли через глухой зал, где я впервые сдавал свои математические задачи, затем шумно протиснулись сквозь узенькие простенки подземного лабиринта и, наконец, вырвались наружу.
Когда мы вышли из маленькой двери в каменной стене «Приюта мудрецов», нас ослепило горячее летнее солнце. Вокруг двери, ведущей в апартаменты Крафтштудта, собралась огромная толпа жителей нашего городка. Они стояли перед дверью и что-то громко кричали. При нашем появлении водворилось минутное молчание. На нас уставились сотни удивленных глаз. Затем я услышал, как кто-то громко воскликнул:
— Да ведь это же профессор Раух! Он жив! Он тоже попал в руки к этим негодяям!
Дейнис и его товарищи вытолкнули вперед избитых главарей вычислительного центра Крафтштудта. Один за другим на ноги поднялись Крафтштудт, Больц, Пфафф и доктор. Они вытирали физиономии и трусливо посматривали то на нас, то на грозную толпу вокруг.
Вдруг вперед вышла худенькая, тоненькая девушка. Я узнал в ней ту самую девушку, которая приносила мне на квартиру пакеты с решениями задач.
— Вот он, — сказала она, указав пальцем на Крафтштудта, — и он, добавила она, кивнув на Пфаффа. — Это они все придумали…
В толпе раздался ропот. За девушкой к преступникам двинулась шеренга мужчин. Еще секунда, и они бы растерзали бандитов на части. Тогда я поднял руку и сказал;
— Дорогие граждане! Мы цивилизованные люди, и нам не к лицу чинить расправу над этими зверями, наделенными современной ученостью. Мы принесем человечеству больше пользы, если расскажем об их злодеяниях всему миру. Их нужно судить суровым судом, и вот свидетели обвинения. — Я указал на группу вычислителей из компании Крафтштудта. — Они вам расскажут, как, пользуясь достижениями современной науки и техники, бывшие гитлеровские палачи издевались над человеком, как они, уничтожая людей, набивали себе карманы золотом.
— Мы это знаем, мы все знаем, профессор Раух! — закричали вокруг. — Нам все рассказала Эльза Блинтер, после того как она увидела в газете ваш портрет в черной рамке.
Взволнованная толпа быстро возвращалась в город. Впереди шли я и мои товарищи по вычислительному центру. Рядом со мной шагала молоденькая девушка, Эльза Блинтер. Она крепко держалась за мою руку и шептала:
— После того как я принесла вам пакет последний раз и вы сказали «плюньте на инструкцию», я долго об этом думала. Вы знаете, когда после разговора с вами я вернулась к господину Крафтштудту, я как будто обрела какую-то силу. Они поставили меня между стенками и задавали вопросы о вас. А я нашла в себе силу говорить им неправду. Не знаю, почему это у меня вышло…
— Это выйдет у всякого человека, который ненавидит врагов и любит друзей.
— Это правда, — сказала Эльза. — Так со мной и было. А потом я расхрабрилась и сбежала от них. И я начала всем в городе рассказывать, чем занимается господин Крафтштудт. И вот сегодня, в воскресенье, все сюда и пришли.
Крафтштудт и его сообщники по вычислительному центру были переданы в руки властей. Бургомистр нашего города произнес патетическую речь со множеством цитат из библии и евангелия. В конце речи он заявил, что «за столь утонченные преступления господина Крафтштудта и его коллег будет судить верховный федеральный суд». Главу вычислительного центра и его компаньонов увезли в автомобилях без окон. С тех пор о них никто ничего не знает. В газетах также не было сообщений о том, как их наказали. Более того: в наш городок проникли слухи о том, что Крафтштудт и его друзья поступили на государственную службу. Будто бы им поручили организовать крупный вычислительный центр для обслуживания военного министерства.
Меня всегда охватывает волнение, когда, разворачивая газету, я нахожу на последней странице одно и то же объявление: «Для работы в крупном вычислительном центре требуются знающие высшую математику мужчины в возрасте от двадцати пяти до сорока лет».
Вот почему я решил опубликовать свои заметки. Пусть весь мир узнает об этом и потребует наказания преступников.
В палате, где мы жили, настольной лампой никто пользовался. Она стояла в углу комнаты на высокой тумбочке, пыльная, засиженная мухами, со шнуром, обвернутым вокруг стойки.
Рано утром, когда в соответствии с распорядком дня все пошли умываться, я столовым ножом срезал с лампы шнур и спрятал его в карман. Во время завтрака я положил нож в карман и, когда все ушли на молитву, отправился в туалет. За несколько секунд я срезал со шнура изоляцию и оголил десять тонких жил длиной в полтора метра каждая. Затем я аккуратно расщепил карандаш, извлек из древка грифель и отломил от него три десятых части, так что оставшиеся семь десятых имели нужное мне сопротивление. На концах грифеля я сделал небольшие канавки и обмотал вокруг тонкую проволоку. Сопротивление было готово. Теперь оставалось только подключить его между пластиной конденсатора и землей.
Это нужно было сделать во время работы, в самое удобное в тактическом отношении время.
Вычислители работали по восемь часов в день, с перерывами по десять минут после каждого часа, работы. После обеденного перерыва, в час дня, как правило, зал, где работали вычислители, навещали все совладельцы фирмы Крафтштудта. В это время глава фирмы с нескрываемым удовольствием смотрел, как извиваются и корчатся над математическими задачами его жертвы. Это был очень важный момент, и я решил, что именно в это время необходимо включить в цепь генератора дополнительную нагрузку, чтобы изменить частоту импульсов.
Когда я пришел на свое рабочее место с готовым. сопротивлением в кармане, у меня было особенно приподнятое настроение. У входа в мою рабочую комнату я встретил доктора. Он принес листок с новой задачей.
— Эй, лекарь, одну секундочку, — окликнул я его. Доктор остановился и окинул меня удивленным взглядом.
— Я хочу с вами поговорить.
— Ну, — промычал он недоумевающе.
— Дело вот в чем. — начал я, — во время работы у меня появилась идея вернуться к первоначальному разговору с господином Больцем. Я думаю, что моя горячность сыграла со мной плохую шутку. Я прошу вас передать Больцу, что я согласен быть преподавателем математики для новых пополнений фирмы Крафтштудта.
Доктор пожевал кончик нитки с воротника своего халата, сплюнул и затем заявил с неподдельной откровенностью:
— Честное слово, я рад за тебя! Я этим чудакам говорил, что с твоим спектром лучше всего работать надзирателем или учителем для всего этого математического дерьма. Нам очень нужен хороший надсмотрщик. И ты для этого совершенно идеальный тип. У тебя совершенно другие рабочие частоты. Ты бы мог прямо сидеть среди них и подгонять нерадивых или тех, у которых частота возбуждения математических способностей не попадает в резонанс.
— Конечно, доктор. Но я думаю, что мне все же лучше быть преподавателем математики для новых пополнений. Ей-богу, мне не хочется разбивать свою башку об угол стола, как тот чудак, которого я видел несколько дней назад.
— Толковое решение, — заявил он. — Нужно переговорить с Крафтштудтом. Я думаю, он согласится.
— А когда будет известен результат?
— Я думаю, сегодня, в час дня, когда мы будем совершать обход вычислительного центра и осматривать наше хозяйство.
— Хорошо. С вашего разрешения, я к вам подойду. Доктор кивнул головой и ушел. У себя на столе я нашел листок бумаги, на котором были выписаны условия для расчета нового импульсного генератора на мощность, превышающую нынешнюю в четыре раза. Отсюда я заключил, что Крафтштудт решил вчетверо увеличить свое дело. Он хотел, чтобы в его центре работало не тринадцать, а пятьдесят два вычислителя. Я с нежностью потрогал карандашный грифель с двумя проволочными концами. Я очень боялся, что он разломится у меня в кармане.
Условия задачи на расчет нового генератора убедили меня в том, что все мои вычисления, касающиеся действующего генератора, были правильными. Это вселило в меня еще большую веру в успех задуманного предприятия, и я с нетерпением ждал часа дня. Когда часы на стене показывали без пятнадцати час, я вытащил из кармана карандашный грифель с сопротивлением тысяча триста пятьдесят ом и прикрепил проволокой один его конец к болту, на поверхности алюминиевого зонтика над моим столом. Ко второму концу я прикрутил еще несколько кусков проволоки. Общая длина провода была достаточной, чтобы дотянуть его к отопительной батарее в углу комнаты.
Последние минуты тянулись мучительно долго. Когда минутная стрелка часов коснулась цифры «12», а часовая стрелка застыла на цифре «1», я быстро соединил свободный конец провода с батареей и вышел в коридор. Навстречу мне шел Крафтштудт в сопровождении инженера Пфаффа, Больца и доктора. Завидев меня, они заулыбались. Больц сделал знак, чтобы я приблизился. После этого мы остановились у стеклянной двери зала, где работали вычислители.
Перед окнами зала стояли Пфафф и Крафтштудт, и я не видел, что делалось внутри.
— Вы поступили благоразумно, — шепотом сказал Больц, — господин Крафтштудт ваше предложение принимает. Можете быть уверены, вы не пожалеете.
— Послушайте, что это такое? — вдруг спросил Крафтштудт, повернувшись к своим спутникам.
Инженер Пфафф съежился и как-то странно смотрел сквозь окно. Мое сердце учащенно забилось.
— Они не работают! Они глазеют по сторонам! — злобно прошептал Пфафф.
Я протиснулся к окну и заглянул внутрь. То, что я увидел, превзошло все мои ожидания. Люди, которые раньше сидели, сгорбившись за письменными столами, выпрямились, озирались вокруг и переговаривались между собой громкими, твердыми голосами.
— Пожалуй, ребята, это издевательство пора кончить. Вы понимаете, что они над нами делают? — возбужденно говорил Дейнис.
— Конечно! Эти вампиры все время внушают нам, что мы обрели счастье, отдавшись во власть их импульсного генератора. Их бы посадить под этот генератор!
— Что там происходит? — грозно воскликнул Крафтштудт.
— Не имею представления, — пробормотал Пфафф.
— Да ведь они же ведут себя сейчас, как нормальные люди! Смотрите, они чем-то взволнованы. Они рассержены. Почему они не занимаются вычислениями?
Крафтштудт побагровел.
— Мы не выполним в срок минимум пять военных заказов, — процедил он сквозь зубы. — Нужно немедленно заставить их работать.
Больц щелкнул ключом, и вся компания вошла в зал.
— Встаньте, пришел ваш учитель и спаситель, — громко произнес Больц.
После этой фразы в зале водворилось гнетущее молчание. Две дюжины глаз, полных гнева и ненависти, смотрели в нашу сторону. Нужна была только искорка, чтобы все это взорвалось. В моей душе все ликовало, потому что я зримо ощущал, что делал мой карандашный грифель с сопротивлением в тысячу триста пятьдесят ом. Вот где таился крах фирмы Крафтштудта! Я выступил вперед и громко, на весь зал, произнес:
— Чего же вы ждете? Наступил час вашего освобождения. Ваша судьба в ваших руках. Уничтожайте эту подлую шайку, которая готовила вам в качестве последнего прибежища «Приют мудрецов»!
После этих слов последовал взрыв. Вычислители стремительно сорвались со своих мест и бросились на остолбеневших Крафтштудта и его сообщников. Кто-то срывал с потолков алюминиевые зонтики, кто-то бил стекла в окнах. Мгновенно был содран со стены радиорепродуктор, с грохотом опрокинуты письменные столы. Пол усеяли листки бумаги с математическими вычислениями.
Я командовал:
— Не упустите Крафтштудта! Ведь он военный преступник. Это он организовал этот дьявольский вычислительный центр, где люди гибли, растрачивая драгоценные силы своего ума в его пользу! Держите крепче негодяя Пфаффа! Он автор конструкции импульсного генератора! Поддайте хорошенько Больцу! Он готовил новые партии обреченных, для того что бы заменить тех, кто сойдет с ума…
Я шел впереди колонны возбужденных людей, тащивших за собой преступников. Бывшие вычислители прошли через глухой зал, где я впервые сдавал свои математические задачи, затем шумно протиснулись сквозь узенькие простенки подземного лабиринта и, наконец, вырвались наружу.
Когда мы вышли из маленькой двери в каменной стене «Приюта мудрецов», нас ослепило горячее летнее солнце. Вокруг двери, ведущей в апартаменты Крафтштудта, собралась огромная толпа жителей нашего городка. Они стояли перед дверью и что-то громко кричали. При нашем появлении водворилось минутное молчание. На нас уставились сотни удивленных глаз. Затем я услышал, как кто-то громко воскликнул:
— Да ведь это же профессор Раух! Он жив! Он тоже попал в руки к этим негодяям!
Дейнис и его товарищи вытолкнули вперед избитых главарей вычислительного центра Крафтштудта. Один за другим на ноги поднялись Крафтштудт, Больц, Пфафф и доктор. Они вытирали физиономии и трусливо посматривали то на нас, то на грозную толпу вокруг.
Вдруг вперед вышла худенькая, тоненькая девушка. Я узнал в ней ту самую девушку, которая приносила мне на квартиру пакеты с решениями задач.
— Вот он, — сказала она, указав пальцем на Крафтштудта, — и он, добавила она, кивнув на Пфаффа. — Это они все придумали…
В толпе раздался ропот. За девушкой к преступникам двинулась шеренга мужчин. Еще секунда, и они бы растерзали бандитов на части. Тогда я поднял руку и сказал;
— Дорогие граждане! Мы цивилизованные люди, и нам не к лицу чинить расправу над этими зверями, наделенными современной ученостью. Мы принесем человечеству больше пользы, если расскажем об их злодеяниях всему миру. Их нужно судить суровым судом, и вот свидетели обвинения. — Я указал на группу вычислителей из компании Крафтштудта. — Они вам расскажут, как, пользуясь достижениями современной науки и техники, бывшие гитлеровские палачи издевались над человеком, как они, уничтожая людей, набивали себе карманы золотом.
— Мы это знаем, мы все знаем, профессор Раух! — закричали вокруг. — Нам все рассказала Эльза Блинтер, после того как она увидела в газете ваш портрет в черной рамке.
Взволнованная толпа быстро возвращалась в город. Впереди шли я и мои товарищи по вычислительному центру. Рядом со мной шагала молоденькая девушка, Эльза Блинтер. Она крепко держалась за мою руку и шептала:
— После того как я принесла вам пакет последний раз и вы сказали «плюньте на инструкцию», я долго об этом думала. Вы знаете, когда после разговора с вами я вернулась к господину Крафтштудту, я как будто обрела какую-то силу. Они поставили меня между стенками и задавали вопросы о вас. А я нашла в себе силу говорить им неправду. Не знаю, почему это у меня вышло…
— Это выйдет у всякого человека, который ненавидит врагов и любит друзей.
— Это правда, — сказала Эльза. — Так со мной и было. А потом я расхрабрилась и сбежала от них. И я начала всем в городе рассказывать, чем занимается господин Крафтштудт. И вот сегодня, в воскресенье, все сюда и пришли.
Крафтштудт и его сообщники по вычислительному центру были переданы в руки властей. Бургомистр нашего города произнес патетическую речь со множеством цитат из библии и евангелия. В конце речи он заявил, что «за столь утонченные преступления господина Крафтштудта и его коллег будет судить верховный федеральный суд». Главу вычислительного центра и его компаньонов увезли в автомобилях без окон. С тех пор о них никто ничего не знает. В газетах также не было сообщений о том, как их наказали. Более того: в наш городок проникли слухи о том, что Крафтштудт и его друзья поступили на государственную службу. Будто бы им поручили организовать крупный вычислительный центр для обслуживания военного министерства.
Меня всегда охватывает волнение, когда, разворачивая газету, я нахожу на последней странице одно и то же объявление: «Для работы в крупном вычислительном центре требуются знающие высшую математику мужчины в возрасте от двадцати пяти до сорока лет».
Вот почему я решил опубликовать свои заметки. Пусть весь мир узнает об этом и потребует наказания преступников.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
ЛАЗАРЬ ЛАГИН
МАЙОР ВЕЛЛ ЭНДЪЮ
Его наблюдения, переживания, мысли, надежды и далеко идущие планы, записанные им в течение последних пятнадцати дней его жизни.
Глава первая
Мало кому известно что осенью 1940 года, во время одного особенно ожесточенного налета гитлеровских бомбардировщиков на Лондон, милях в восьми по Темзе ниже Тауэр-бриджа выплеснут был на берег сильным подводным взрывом странный предмет, пролежавший, очевидно, глубоко в тине не один десяток лет. Он был похож на гигантский стационарный бак для горючего диаметром в добрых пятнадцать метров. По сей день лично для меня остается непонятным, как он за столь долгий срок ни разу не был обнаружен во время проводившейся периодически очистки дна Темзы, но обсуждение этой самой по себе интересной проблемы увело бы нас от истории, которую мне хотелось бы рассказать.
Этот бак, как мы будем его для краткости называть, определенно не был ни железным (во всяком случае, на нем не было и тени ржавчины), ни алюминиевым. Он тускло блестел особенным коричневато-желтым блеском с золотистыми прожилками, напоминавшими блестки в авантюрине. Судя по всему, он был изготовлен из какого-то совершенно необычного материала, но, безусловно, металлического происхождения. Под ударом взрывной волны от упавшей неподалеку тысячекилограммовой бомбы это загадочное сооружение рассыпалось, словно оно состояло из сигарного пепла. Воздушная волна от следующей бомбы развеяла образовавшуюся на его месте коричневую кучу тончайшего порошка.
И тогда на берегу осталась ржавая продолговатая жестяная банка из-под бисквитов.
Уже на рассвете следующего дня она была отброшена на обочину дороги третьим взрывом. Так по крайней мере рассказывал местный житель, некто Смит (он якобы был свидетелем того, как бак рассыпался в порошок), лейтенанту Паттерсону, который заинтересовался историей происхождения этой ржавой банки и о котором речь будет ниже.
Здесь, на обочине, она пролежала никем не тронутая до середины июля 1945 года, когда была замечена прогуливавшейся в этих местах влюбленной парочкой. Только что выписавшийся из госпиталя лейтенант, поскрипывая новеньким протезом левой ноги, наслаждался со своей невестой состоянием «вне войны». Возможно, ему хотелось доказать девушке, что он и с искусственной ногой ничуть не менее подвижен, чем был до ранения на берегу Нормандии. Завидев коробку, лейтенант ударил ее носком правой ноги. Жестянка отлетела в сторону, раскрылась, и из нее выпал пакет, тщательно завернутый в непромокаемую материю, несколько напоминавшую целлофан, но непрозрачную и шуршавшую, как шелк.
При помощи перочинного ножа лейтенант вскрыл слипшуюся упаковку и извлек из нее четыре исписанные убористым, не всегда разборчивым почерком записные книжки в добротных зеленых кожаных переплетах.
Затем молодые влюбленные удостоверились, что эти записные книжки, датированные концом прошлого века, принадлежали некоему майору в отставке со странным именем и фамилией — Велл Эндъю
Вполне удовлетворившись этими данными, молодая леди без труда уговорила своего жениха не тратить чудесное летнее утро на чтение скучных записок, а продолжать наслаждаться столь долгожданной прогулкой.
Поэтому лейтенант Паттерсон — такова была фамилия искалеченного войной молодого человека — принялся за чтение записных книжек майора Эндъю только поздно вечером.
Это было не очень легкое занятие. Почерк майора иногда становился неразборчивым, слова набегали друг на друга, а строчки метались вверх и вниз, вкривь и вкось, будто они писались в темноте или в экипаже, движущемся по сильно пересеченной местности. Примерно такие строки получались когда-то у совсем еще юного Паттерсона, когда ему вздумалось черкнуть несколько слов во время катания на слоне в зоопарке.
Лейтенант Паттерсон никогда не интересовался политикой. Тем более проблемами рабочего движения, которым были посвящены первые странички записной книжки номер один. Пробежав их скучающим взором, он совсем было решил прекратить это малоувлекательное занятие, когда его внимание приковали строчки:
«…Намыливая мне щеки, Мориссон спросил, не слыхал ли я каких-нибудь подробностей о снаряде, упавшем вчера ночью на пустоши между Хорееллом, Оттершоу и Уокингом. Я сказал, что не слыхал. И что скорее всего это обычные вымыслы досужих людей. Никаких артиллерийских полигонов в этом районе нет, нет, следовательно, и артиллерийских стрельб, так что я снарядам на эту пустошь падать неоткуда. Тогда Мориссон произнес нечто такое, что я от удивления чуть не свалился со стула. Он сказал: «Поговаривают, сэр, что это не наш снаряд… что это, смешно сказать, сэр, снаряд с Марса…»
То, что Паттерсон прочел на следующих нескольких страницах, заставило его броситься к книжному шкафу. Он отыскал в нем роман Уэллса «Война миров», торопливо перелистал его, снова принялся за записи майора Эндъю я уже не отрывался от лих, пока не дошел до самого последнего использованного листка четвертой книжки.
Тогда он вернулся к «Войне миров», еще и еще раз медленно прочел те строки из первой главы второй части, которые и в детстве всегда производили на него поистине потрясающее впечатление:
«Было очевидно, что мы окружены марсианами Едва викарий догнал меня, как мы снова увидели вдали, за полями, тянувшимися к Кью-Лоджу, боевой треножник, возможно, тот же самый, а может быть, другой. Четыре или пять маленьких черных фигурок бежали от него по серо-зеленому полю: очевидно, марсианин преследовал их. В три шага он их догнал; они побежали из-под его ног в разные стороны по радиусам. Марсианин не прибег к тепловому лучу и не уничтожил их. Он просто подобрал их всех в большую металлическую корзину, торчавшую у него сзади. В первый раз мне пришло в голову, что марсиане, быть может, вовсе не хотят уничтожить людей, а собираются воспользоваться побежденным человечеством для других целей. С минуту мы стояли, пораженные ужасом; потом повернули назад и через ворота прокрались в обнесенный стеной сад, заползли в какую-то яму, едва осмеливаясь перешептываться друг с другом, и лежали там, пока на небе не блеснули звезды».
Теперь у Паттерсона не было никаких сомнений: и роман Уэллса, к которому он привык относиться как к блистательной и остроумной выдумке великого фантаста, и записные книжки Велла Эндъю имели отношение к одному и тому же трагическому событию — к высадке на Землю десанта марсиан.
Как ни далек был лейтенант Паттерсон от политики, он все же понимал, что ничего невероятного в такой ситуации не было. Давно ли, по существу безоружная, Англия со дня на день с ужасом ожидала высадки по эту сторону Британского канала вооруженных до зубов, жестоких и беспощадных гитлеровских полчищ? Смерть и разрушения, которые они несли с собой, оставили бы далеко позади то, что успели в свое время натворить уэллсовские марсиане.
Лежа в госпитале, пока у него заживала культя левой ноги, он имел достаточно времени, чтобы размышлять о дальнейших судьбах мира. Ему приходилось читать в газетах о Квислинге, маршале Петэне и многих других предателях, не за страх, а за совесть служивших тем. кто нес их народам горе, смерть, разорение, позор к рабство.
И сейчас, прочитав записки неведомого ему отставного майора Велла Эндъю, лейтенант Паттерсон подумал, что есть смысл, что даже необходимо поскорее опубликовать этот удивительный и страшный человеческий документ.
Опасаясь, что в процессе публикации записки, возможно, кое-что сократят, и желая сохранить у себя полный их текст, он потратил добрую неделю на то, чтобы собственноручно снять с них машинописную копию.
Завершив этот акт благоразумной предусмотрительности, Паттерсон собрался в редакцию той газеты, которая была высочайшим и непререкаемым авторитетом для четырех поколений Паттерсонов. С новенькой медалью на торжественном черном пиджаке он вошел, громыхая протезом, в кабинет редактора. Нет, он не был согласен оставить записные книжки майора Эндъю и зайти, как принято в подобных случаях, через несколько дней за результатами. Он настаивал, чтобы их прочли немедленно, в его присутствии.
Редактор не мог отказать в приеме увечному офицеру из хорошей семьи, но он решительно не в состоянии был тратить свое драгоценное время на чтение каких-то ископаемых записных книжек. Ему было не до записок. Так он в несколько старомодно-приподнятом стиле, которым гордился, как щеголь с Пиккадилли своими сверхмодными штиблетами, и сказал Паттерсону.
— Дорогой мистер Паттерсон, — сказал он, — сейчас, когда Англия засучив рукава занялась восстановлением всего того, что разрушили гитлеровские разбойники, сейчас, когда Англия позволяет себе отвлечься на считанные мгновенья от этих священных работ только для того, чтобы утереть свои слезы по ее славным сынам, убитым на полях сражений с проклятой нацистской Германией, редактор такой газеты, как та, которую я имею честь редактировать, не имеет права тратить свое время на немедленное чтение рукописи, да еще такой объемистой, если она не идет в ближайший номер.
На это Паттерсон возразил, что именно по причинам, столь красноречиво приведенным уважаемым редактором, он вынужден настаивать на немедленном прочтении дневников и в его присутствии. Или он будет поставлен перед необходимостью, к величайшему своему сожалению, отнести их в другую газету.
Поражаясь своему ангельскому терпению и в то же время в какой-то степени уже подзадориваемый любопытством, редактор вызвал одного из своих заместителей, и тот в присутствии Паттерсона прочитал все четыре книжки майора Эндъю от доски до доски.
— Та-а-ак, — протянул заместитель редактора. — Вы это сами сочинили?
— Я уже говорил вам, сэр, что я их нашел.
— Похоже, что все это выдумка. Изделие бойкого памфлетиста.
Паттерсон пожал плечами.
— Но ведь сам покойный мистер Уэллс не отрицал, что его «Война миров» не более как фантастический роман, — продолжал заместитель редактора.
Паттерсон снова молча пожал плечами.
— Вы не были с этим в других редакциях?
Паттерсон отрицательно покачал головой.
— Вы не снимали с них копий?
Тон, которым как бы между прочим был задан этот вопрос, заставил Паттерсона насторожиться.
— Нет, — ответил он самым правдивым голосом.
— Так, так, — протянул после некоторого раздумья заместитель редактора, — пойду поговорю с шефом.
Он вернулся минут через сорок деловитый, улыбающийся, сердечный, бесконечно благожелательный.
— Хорошо, — сказал он, — мы берем ваши дневники. Но при одном обязательном условии: никто не должен знать об их существовании и что вы их передали в наше распоряжение. Газетные сенсации имеют свои законы.
— Но… — попытался было возразить Паттерсон.
— Конкуренция властвует и в газетном мире, — развел руками заместитель редактора. — Такой материал должен обрушиться на читателя внезапно, как… — он задержался, чтобы подыскать подходящее сравнение, — ну, как бомба, что ли…
Паттерсон осведомился, когда, хоть приблизительно, редакция рассчитывает опубликовать дневники Велла Эндъю, и получил искренние заверения, что они будут опубликованы немедленно, как только представится первая возможность.
Затем они перешли к денежной стороне вопроса. Паттерсон получил в качестве первого аванса сумму, о которой он и не мечтал. То есть именно о такой сумме они с невестой мечтали, обдумывая, как получше устроить себе будущее семейное гнездышко. Но он и подумать не мог, что их случайная находка может сулить им в качестве первого аванса такое материальное благополучие. Он подписал обязательство и получил чек на авансовую сумму…
Прошло не менее года, прежде чем Паттерсон решился узнать в редакции о судьбе дневников майора Эндъю. Ему объяснили, что сейчас, когда разумно мыслящие англичане уже отдают себе отчет в том, что с немцами, пожалуй, поступили жестоковато, опубликование дневников майора Эндъю было бы на руку только России и всемирному коммунизму.
Впрочем, если господин Паттерсон почему-либо не согласен с мнением редакции, он может получить записные книжки обратно, разумеется вернув одновременно аванс.
С таким же успехом Паттерсон мог бы оплатить расходы союзников по высадке в Нормандии.
К тому же он никак не был настроен действовать на благо мировому коммунизму. Это не было в традициях Паттерсонов.
Примерно такие же ответы он получал и каждый раз, когда в последующие годы обращался в редакцию насчет судьбы записных книжек Эндъю.
Понемногу он стал привыкать к мысли, что этим дневникам, видимо, не суждено появиться в свет, так как они и в самом деле могут быть использованы русскими и красными против Западной Германии, а следовательно, и всего западного мира.
Мистер Паттерсон продолжал читать газету, которая в течение четырех поколений была непререкаемым авторитетов для его семьи, и он сравнительно легко проникся мыслью, что тот, кто против коммунизма и за западный мир, должен держать сторону господина Аденауэра.
Ему стало несколько не по себе значительно позже, когда в Англии, правда пока на договорных началах, появились первые отряды западногерманских военных.
Тогда он снова нацепил на свой черный пиджак медаль и пошел объясняться в редакцию. Его принял все тот же заместитель редактора, потому что эта редакция не зря славилась здоровой консервативностью, и все в ней было столь же неизменно, как медвежьи шапки и красные мундиры королевской гвардии и мешок с шерстью под задом лорда-канцлера в палате лордов.
Заместитель редактора принял Паттерсона с прежним радушием и разговаривал с ним с сердечной откровенностью и теплотой единомышленника.
— Дорогой мистер Паттерсон, — сказал он, — сейчас, когда Англия гостеприимно раскрыла свои объятия для западногерманских воинских частей, сейчас, когда Англия предоставила западногерманским воинским частям не свою территорию, как угодно говорить некоторым безответственным демагогам, а всего лишь танкодром, мне хотелось бы, чтобы вы знали, что это совсем не те немцы, против которых вы так славно сражались, а совсем-совсем другие немцы. Они искренние наши друзья. Они готовы умереть за каждый дюйм нашего старого острова. Больше того, они готовы сражаться с любым легкомысленным англичанином, который помешает им умирать за Англию. И потом, сэр, я взываю к нашим традиционным чувствам. Англичане всегда были гостеприимны с людьми, особенно молодыми, которые приезжали к нам для продолжения своего образования под сенью британских свобод. Разве молодые немцы, прибывшие на наши танкодромы, не приехали к нам учиться? Почему же нам не относиться к ним, как ко всем студентам, прибывающим в нашу страну? Мне чужды, сэр, ваши необоснованные подозрения.
Я верю в искренность и непоколебимость их чувств к Англии. И поверьте мне, сэр, если они проявят малейшие тенденции использовать во вред нам наше гостеприимство, я первый настою на немедленном, на немедленнейшем опубликовании дневников майора Велла Эндъю.
— Значит, как ко всем студентам? — переспросил Паттерсон и встал, скрипя протезом.
— Ну да, — ответил заместитель редактора, порываясь сунуть ему руку в знак того, что лично он считает разговор исчерпанным.
Паттерсон, казалось, не заметил этого жеста.
— Но почему нельзя публиковать дневники Эндъю, если к нам в Англию прибыло несколько хорошо вооруженных подразделений западногерманских студентов?
— А аналогии? Немедленно у читателей возникают аналогии. И всякие там мысли.
— Ну и отлично! — сказал Паттерсон. — Именно поэтому я и пришел. Сейчас самое время публиковать записки.
Заместитель редактора с сожалением развел руками:
— Мысли мыслям рознь. И. аналогии. Это не те мысли, сэр, и не те аналогии, которые мы, наша газета хотела бы вызывать у своих читателей. Да вы присядьте, пожалуйста, мистер Паттерсон.
Но Паттерсон продолжал стоять.
— Я полагаю, что именно в эти дни, когда тысячи и тысячи англичан, шотландцев и ирландцев поднялись в поход против американских атомных баз с ракетами «Тор», против грозящих нам чудовищными опасностями баз американских подводных лодок с ракетами «Поларис» в Холи Лохе…
Заместитель редактора впервые позволил себе почти невежливо перебить своего уважаемого гостя:
— Чепуха, сэр! Че-пу-ха! Базы как базы, лодки как лодки, ракеты как ракеты!.. Безответственные, невежественные люди и плохие патриоты тратят свое время и подметки на недостойную травлю наших союзников и наших министров…
— Сэр! — воскликнул внезапно охрипшим голосил Паттерсон. — Я хотел бы, чтобы вы знали, что завтра и я отправляюсь в поход в Холи Лох!..
— На одной ноге!
— Вот именно, на одной ноге. Другая осталась в операционной полевого госпиталя, и я ее отдал, в частности, и за то, чтобы у нас не заводились на исконной британской земле иностранные ракетодромы, аэродромы и базы подводных лодок с этими трижды проклятыми «Поларисами».
— Они трижды благословенны, дорогой мистер Паттерсон.
— Не верю. И поэтому настаиваю на опубликовании дневников Эндъю.
— Какое они имеют отношение к этому вопросу?
— Смею утверждать, самое непосредственное.
Заместитель редактора второй и последний раз развел руками:
— Сожалею, сэр, но у меня уйма текущих дел. Поймите меня правильно.
Паттерсон понял его правильно и немедленно покинул редакцию…
Поздней ночью в конце апреля прошлого года я разговорился с несколькими иностранными туристами, следовавшими «Красной стрелой» из Москвы в Ленинград. Поговорили и разошлись по своим купе. Весь вагон уже давно спал, когда ко мне кто-то тихо постучался. Это был высокий и плотный англичанин лет сорока пяти. Я узнал его: часов до двух ночи мы с ним тихо беседовали в коридоре вагона, у окошка, за которым ничего не было видно. Его почему-то заинтересовало, что я писатель. Я говорю «почему-то», ибо сам он не имел к писательскому ремеслу никакого отношения.
Несколько удивленный его столь поздним визитом, я пригласил его войти. Англичанин вошел, закрыл за собой дверь, молча вынул из-под пиджака довольно объемистую рукопись, приложил палец ко рту, передал мне рукопись, крепко пожал руку и ушел, тяжело ступая протезом левой ноги…
Ранним утром, когда проводник уже убрал постели, а до Ленинграда еще было сравнительно далеко, англичанин рассказал мне все, что изложено мною выше.
Поезд уже подходил к дебаркадеру ленинградского вокзала, когда я спросил у Паттерсона, как ему удалось узнать про судьбу таинственного бака, выброшенного темной ночью сорокового года на берег Темзы. Он успел только сообщить мне, что на другой день после прочтения дневников майора Эндъю он бродил в районе своей удивительной находки именно с этой целью. Первый дань розысков ничего не дал. На второй день ему встретился старик — садовник одного из ближайших домов. Он-то и рассказал Паттерсону, не сразу, а после долгих и настойчивых расспросов, историю появления и исчезновения бака. Он сказал, что тоже видел ржавую длинную жестяную коробку из-под бисквитов, но не обратил на нее никакого внимания. Паттерсон спросил, почему он не рассказал никому об огромном бане, рассыпавшемся, как сигарный пепел. Потому, что он не хотел, чтобы его приняли за сумасшедшего, ответил мистер Смит. (Фамилия садовника была Смит.) Ответил, нервно рассмеялся и пошел прочь, так и не сказав больше ни одного слова.
Такова предварительная история, которую мне хотелось сообщить перед тем, как предложить вниманию читателей дневники майора Велла Эндъю.
МАЙОР ВЕЛЛ ЭНДЪЮ
Его наблюдения, переживания, мысли, надежды и далеко идущие планы, записанные им в течение последних пятнадцати дней его жизни.
Глава первая
Мало кому известно что осенью 1940 года, во время одного особенно ожесточенного налета гитлеровских бомбардировщиков на Лондон, милях в восьми по Темзе ниже Тауэр-бриджа выплеснут был на берег сильным подводным взрывом странный предмет, пролежавший, очевидно, глубоко в тине не один десяток лет. Он был похож на гигантский стационарный бак для горючего диаметром в добрых пятнадцать метров. По сей день лично для меня остается непонятным, как он за столь долгий срок ни разу не был обнаружен во время проводившейся периодически очистки дна Темзы, но обсуждение этой самой по себе интересной проблемы увело бы нас от истории, которую мне хотелось бы рассказать.
Этот бак, как мы будем его для краткости называть, определенно не был ни железным (во всяком случае, на нем не было и тени ржавчины), ни алюминиевым. Он тускло блестел особенным коричневато-желтым блеском с золотистыми прожилками, напоминавшими блестки в авантюрине. Судя по всему, он был изготовлен из какого-то совершенно необычного материала, но, безусловно, металлического происхождения. Под ударом взрывной волны от упавшей неподалеку тысячекилограммовой бомбы это загадочное сооружение рассыпалось, словно оно состояло из сигарного пепла. Воздушная волна от следующей бомбы развеяла образовавшуюся на его месте коричневую кучу тончайшего порошка.
И тогда на берегу осталась ржавая продолговатая жестяная банка из-под бисквитов.
Уже на рассвете следующего дня она была отброшена на обочину дороги третьим взрывом. Так по крайней мере рассказывал местный житель, некто Смит (он якобы был свидетелем того, как бак рассыпался в порошок), лейтенанту Паттерсону, который заинтересовался историей происхождения этой ржавой банки и о котором речь будет ниже.
Здесь, на обочине, она пролежала никем не тронутая до середины июля 1945 года, когда была замечена прогуливавшейся в этих местах влюбленной парочкой. Только что выписавшийся из госпиталя лейтенант, поскрипывая новеньким протезом левой ноги, наслаждался со своей невестой состоянием «вне войны». Возможно, ему хотелось доказать девушке, что он и с искусственной ногой ничуть не менее подвижен, чем был до ранения на берегу Нормандии. Завидев коробку, лейтенант ударил ее носком правой ноги. Жестянка отлетела в сторону, раскрылась, и из нее выпал пакет, тщательно завернутый в непромокаемую материю, несколько напоминавшую целлофан, но непрозрачную и шуршавшую, как шелк.
При помощи перочинного ножа лейтенант вскрыл слипшуюся упаковку и извлек из нее четыре исписанные убористым, не всегда разборчивым почерком записные книжки в добротных зеленых кожаных переплетах.
Затем молодые влюбленные удостоверились, что эти записные книжки, датированные концом прошлого века, принадлежали некоему майору в отставке со странным именем и фамилией — Велл Эндъю
Вполне удовлетворившись этими данными, молодая леди без труда уговорила своего жениха не тратить чудесное летнее утро на чтение скучных записок, а продолжать наслаждаться столь долгожданной прогулкой.
Поэтому лейтенант Паттерсон — такова была фамилия искалеченного войной молодого человека — принялся за чтение записных книжек майора Эндъю только поздно вечером.
Это было не очень легкое занятие. Почерк майора иногда становился неразборчивым, слова набегали друг на друга, а строчки метались вверх и вниз, вкривь и вкось, будто они писались в темноте или в экипаже, движущемся по сильно пересеченной местности. Примерно такие строки получались когда-то у совсем еще юного Паттерсона, когда ему вздумалось черкнуть несколько слов во время катания на слоне в зоопарке.
Лейтенант Паттерсон никогда не интересовался политикой. Тем более проблемами рабочего движения, которым были посвящены первые странички записной книжки номер один. Пробежав их скучающим взором, он совсем было решил прекратить это малоувлекательное занятие, когда его внимание приковали строчки:
«…Намыливая мне щеки, Мориссон спросил, не слыхал ли я каких-нибудь подробностей о снаряде, упавшем вчера ночью на пустоши между Хорееллом, Оттершоу и Уокингом. Я сказал, что не слыхал. И что скорее всего это обычные вымыслы досужих людей. Никаких артиллерийских полигонов в этом районе нет, нет, следовательно, и артиллерийских стрельб, так что я снарядам на эту пустошь падать неоткуда. Тогда Мориссон произнес нечто такое, что я от удивления чуть не свалился со стула. Он сказал: «Поговаривают, сэр, что это не наш снаряд… что это, смешно сказать, сэр, снаряд с Марса…»
То, что Паттерсон прочел на следующих нескольких страницах, заставило его броситься к книжному шкафу. Он отыскал в нем роман Уэллса «Война миров», торопливо перелистал его, снова принялся за записи майора Эндъю я уже не отрывался от лих, пока не дошел до самого последнего использованного листка четвертой книжки.
Тогда он вернулся к «Войне миров», еще и еще раз медленно прочел те строки из первой главы второй части, которые и в детстве всегда производили на него поистине потрясающее впечатление:
«Было очевидно, что мы окружены марсианами Едва викарий догнал меня, как мы снова увидели вдали, за полями, тянувшимися к Кью-Лоджу, боевой треножник, возможно, тот же самый, а может быть, другой. Четыре или пять маленьких черных фигурок бежали от него по серо-зеленому полю: очевидно, марсианин преследовал их. В три шага он их догнал; они побежали из-под его ног в разные стороны по радиусам. Марсианин не прибег к тепловому лучу и не уничтожил их. Он просто подобрал их всех в большую металлическую корзину, торчавшую у него сзади. В первый раз мне пришло в голову, что марсиане, быть может, вовсе не хотят уничтожить людей, а собираются воспользоваться побежденным человечеством для других целей. С минуту мы стояли, пораженные ужасом; потом повернули назад и через ворота прокрались в обнесенный стеной сад, заползли в какую-то яму, едва осмеливаясь перешептываться друг с другом, и лежали там, пока на небе не блеснули звезды».
Теперь у Паттерсона не было никаких сомнений: и роман Уэллса, к которому он привык относиться как к блистательной и остроумной выдумке великого фантаста, и записные книжки Велла Эндъю имели отношение к одному и тому же трагическому событию — к высадке на Землю десанта марсиан.
Как ни далек был лейтенант Паттерсон от политики, он все же понимал, что ничего невероятного в такой ситуации не было. Давно ли, по существу безоружная, Англия со дня на день с ужасом ожидала высадки по эту сторону Британского канала вооруженных до зубов, жестоких и беспощадных гитлеровских полчищ? Смерть и разрушения, которые они несли с собой, оставили бы далеко позади то, что успели в свое время натворить уэллсовские марсиане.
Лежа в госпитале, пока у него заживала культя левой ноги, он имел достаточно времени, чтобы размышлять о дальнейших судьбах мира. Ему приходилось читать в газетах о Квислинге, маршале Петэне и многих других предателях, не за страх, а за совесть служивших тем. кто нес их народам горе, смерть, разорение, позор к рабство.
И сейчас, прочитав записки неведомого ему отставного майора Велла Эндъю, лейтенант Паттерсон подумал, что есть смысл, что даже необходимо поскорее опубликовать этот удивительный и страшный человеческий документ.
Опасаясь, что в процессе публикации записки, возможно, кое-что сократят, и желая сохранить у себя полный их текст, он потратил добрую неделю на то, чтобы собственноручно снять с них машинописную копию.
Завершив этот акт благоразумной предусмотрительности, Паттерсон собрался в редакцию той газеты, которая была высочайшим и непререкаемым авторитетом для четырех поколений Паттерсонов. С новенькой медалью на торжественном черном пиджаке он вошел, громыхая протезом, в кабинет редактора. Нет, он не был согласен оставить записные книжки майора Эндъю и зайти, как принято в подобных случаях, через несколько дней за результатами. Он настаивал, чтобы их прочли немедленно, в его присутствии.
Редактор не мог отказать в приеме увечному офицеру из хорошей семьи, но он решительно не в состоянии был тратить свое драгоценное время на чтение каких-то ископаемых записных книжек. Ему было не до записок. Так он в несколько старомодно-приподнятом стиле, которым гордился, как щеголь с Пиккадилли своими сверхмодными штиблетами, и сказал Паттерсону.
— Дорогой мистер Паттерсон, — сказал он, — сейчас, когда Англия засучив рукава занялась восстановлением всего того, что разрушили гитлеровские разбойники, сейчас, когда Англия позволяет себе отвлечься на считанные мгновенья от этих священных работ только для того, чтобы утереть свои слезы по ее славным сынам, убитым на полях сражений с проклятой нацистской Германией, редактор такой газеты, как та, которую я имею честь редактировать, не имеет права тратить свое время на немедленное чтение рукописи, да еще такой объемистой, если она не идет в ближайший номер.
На это Паттерсон возразил, что именно по причинам, столь красноречиво приведенным уважаемым редактором, он вынужден настаивать на немедленном прочтении дневников и в его присутствии. Или он будет поставлен перед необходимостью, к величайшему своему сожалению, отнести их в другую газету.
Поражаясь своему ангельскому терпению и в то же время в какой-то степени уже подзадориваемый любопытством, редактор вызвал одного из своих заместителей, и тот в присутствии Паттерсона прочитал все четыре книжки майора Эндъю от доски до доски.
— Та-а-ак, — протянул заместитель редактора. — Вы это сами сочинили?
— Я уже говорил вам, сэр, что я их нашел.
— Похоже, что все это выдумка. Изделие бойкого памфлетиста.
Паттерсон пожал плечами.
— Но ведь сам покойный мистер Уэллс не отрицал, что его «Война миров» не более как фантастический роман, — продолжал заместитель редактора.
Паттерсон снова молча пожал плечами.
— Вы не были с этим в других редакциях?
Паттерсон отрицательно покачал головой.
— Вы не снимали с них копий?
Тон, которым как бы между прочим был задан этот вопрос, заставил Паттерсона насторожиться.
— Нет, — ответил он самым правдивым голосом.
— Так, так, — протянул после некоторого раздумья заместитель редактора, — пойду поговорю с шефом.
Он вернулся минут через сорок деловитый, улыбающийся, сердечный, бесконечно благожелательный.
— Хорошо, — сказал он, — мы берем ваши дневники. Но при одном обязательном условии: никто не должен знать об их существовании и что вы их передали в наше распоряжение. Газетные сенсации имеют свои законы.
— Но… — попытался было возразить Паттерсон.
— Конкуренция властвует и в газетном мире, — развел руками заместитель редактора. — Такой материал должен обрушиться на читателя внезапно, как… — он задержался, чтобы подыскать подходящее сравнение, — ну, как бомба, что ли…
Паттерсон осведомился, когда, хоть приблизительно, редакция рассчитывает опубликовать дневники Велла Эндъю, и получил искренние заверения, что они будут опубликованы немедленно, как только представится первая возможность.
Затем они перешли к денежной стороне вопроса. Паттерсон получил в качестве первого аванса сумму, о которой он и не мечтал. То есть именно о такой сумме они с невестой мечтали, обдумывая, как получше устроить себе будущее семейное гнездышко. Но он и подумать не мог, что их случайная находка может сулить им в качестве первого аванса такое материальное благополучие. Он подписал обязательство и получил чек на авансовую сумму…
Прошло не менее года, прежде чем Паттерсон решился узнать в редакции о судьбе дневников майора Эндъю. Ему объяснили, что сейчас, когда разумно мыслящие англичане уже отдают себе отчет в том, что с немцами, пожалуй, поступили жестоковато, опубликование дневников майора Эндъю было бы на руку только России и всемирному коммунизму.
Впрочем, если господин Паттерсон почему-либо не согласен с мнением редакции, он может получить записные книжки обратно, разумеется вернув одновременно аванс.
С таким же успехом Паттерсон мог бы оплатить расходы союзников по высадке в Нормандии.
К тому же он никак не был настроен действовать на благо мировому коммунизму. Это не было в традициях Паттерсонов.
Примерно такие же ответы он получал и каждый раз, когда в последующие годы обращался в редакцию насчет судьбы записных книжек Эндъю.
Понемногу он стал привыкать к мысли, что этим дневникам, видимо, не суждено появиться в свет, так как они и в самом деле могут быть использованы русскими и красными против Западной Германии, а следовательно, и всего западного мира.
Мистер Паттерсон продолжал читать газету, которая в течение четырех поколений была непререкаемым авторитетов для его семьи, и он сравнительно легко проникся мыслью, что тот, кто против коммунизма и за западный мир, должен держать сторону господина Аденауэра.
Ему стало несколько не по себе значительно позже, когда в Англии, правда пока на договорных началах, появились первые отряды западногерманских военных.
Тогда он снова нацепил на свой черный пиджак медаль и пошел объясняться в редакцию. Его принял все тот же заместитель редактора, потому что эта редакция не зря славилась здоровой консервативностью, и все в ней было столь же неизменно, как медвежьи шапки и красные мундиры королевской гвардии и мешок с шерстью под задом лорда-канцлера в палате лордов.
Заместитель редактора принял Паттерсона с прежним радушием и разговаривал с ним с сердечной откровенностью и теплотой единомышленника.
— Дорогой мистер Паттерсон, — сказал он, — сейчас, когда Англия гостеприимно раскрыла свои объятия для западногерманских воинских частей, сейчас, когда Англия предоставила западногерманским воинским частям не свою территорию, как угодно говорить некоторым безответственным демагогам, а всего лишь танкодром, мне хотелось бы, чтобы вы знали, что это совсем не те немцы, против которых вы так славно сражались, а совсем-совсем другие немцы. Они искренние наши друзья. Они готовы умереть за каждый дюйм нашего старого острова. Больше того, они готовы сражаться с любым легкомысленным англичанином, который помешает им умирать за Англию. И потом, сэр, я взываю к нашим традиционным чувствам. Англичане всегда были гостеприимны с людьми, особенно молодыми, которые приезжали к нам для продолжения своего образования под сенью британских свобод. Разве молодые немцы, прибывшие на наши танкодромы, не приехали к нам учиться? Почему же нам не относиться к ним, как ко всем студентам, прибывающим в нашу страну? Мне чужды, сэр, ваши необоснованные подозрения.
Я верю в искренность и непоколебимость их чувств к Англии. И поверьте мне, сэр, если они проявят малейшие тенденции использовать во вред нам наше гостеприимство, я первый настою на немедленном, на немедленнейшем опубликовании дневников майора Велла Эндъю.
— Значит, как ко всем студентам? — переспросил Паттерсон и встал, скрипя протезом.
— Ну да, — ответил заместитель редактора, порываясь сунуть ему руку в знак того, что лично он считает разговор исчерпанным.
Паттерсон, казалось, не заметил этого жеста.
— Но почему нельзя публиковать дневники Эндъю, если к нам в Англию прибыло несколько хорошо вооруженных подразделений западногерманских студентов?
— А аналогии? Немедленно у читателей возникают аналогии. И всякие там мысли.
— Ну и отлично! — сказал Паттерсон. — Именно поэтому я и пришел. Сейчас самое время публиковать записки.
Заместитель редактора с сожалением развел руками:
— Мысли мыслям рознь. И. аналогии. Это не те мысли, сэр, и не те аналогии, которые мы, наша газета хотела бы вызывать у своих читателей. Да вы присядьте, пожалуйста, мистер Паттерсон.
Но Паттерсон продолжал стоять.
— Я полагаю, что именно в эти дни, когда тысячи и тысячи англичан, шотландцев и ирландцев поднялись в поход против американских атомных баз с ракетами «Тор», против грозящих нам чудовищными опасностями баз американских подводных лодок с ракетами «Поларис» в Холи Лохе…
Заместитель редактора впервые позволил себе почти невежливо перебить своего уважаемого гостя:
— Чепуха, сэр! Че-пу-ха! Базы как базы, лодки как лодки, ракеты как ракеты!.. Безответственные, невежественные люди и плохие патриоты тратят свое время и подметки на недостойную травлю наших союзников и наших министров…
— Сэр! — воскликнул внезапно охрипшим голосил Паттерсон. — Я хотел бы, чтобы вы знали, что завтра и я отправляюсь в поход в Холи Лох!..
— На одной ноге!
— Вот именно, на одной ноге. Другая осталась в операционной полевого госпиталя, и я ее отдал, в частности, и за то, чтобы у нас не заводились на исконной британской земле иностранные ракетодромы, аэродромы и базы подводных лодок с этими трижды проклятыми «Поларисами».
— Они трижды благословенны, дорогой мистер Паттерсон.
— Не верю. И поэтому настаиваю на опубликовании дневников Эндъю.
— Какое они имеют отношение к этому вопросу?
— Смею утверждать, самое непосредственное.
Заместитель редактора второй и последний раз развел руками:
— Сожалею, сэр, но у меня уйма текущих дел. Поймите меня правильно.
Паттерсон понял его правильно и немедленно покинул редакцию…
Поздней ночью в конце апреля прошлого года я разговорился с несколькими иностранными туристами, следовавшими «Красной стрелой» из Москвы в Ленинград. Поговорили и разошлись по своим купе. Весь вагон уже давно спал, когда ко мне кто-то тихо постучался. Это был высокий и плотный англичанин лет сорока пяти. Я узнал его: часов до двух ночи мы с ним тихо беседовали в коридоре вагона, у окошка, за которым ничего не было видно. Его почему-то заинтересовало, что я писатель. Я говорю «почему-то», ибо сам он не имел к писательскому ремеслу никакого отношения.
Несколько удивленный его столь поздним визитом, я пригласил его войти. Англичанин вошел, закрыл за собой дверь, молча вынул из-под пиджака довольно объемистую рукопись, приложил палец ко рту, передал мне рукопись, крепко пожал руку и ушел, тяжело ступая протезом левой ноги…
Ранним утром, когда проводник уже убрал постели, а до Ленинграда еще было сравнительно далеко, англичанин рассказал мне все, что изложено мною выше.
Поезд уже подходил к дебаркадеру ленинградского вокзала, когда я спросил у Паттерсона, как ему удалось узнать про судьбу таинственного бака, выброшенного темной ночью сорокового года на берег Темзы. Он успел только сообщить мне, что на другой день после прочтения дневников майора Эндъю он бродил в районе своей удивительной находки именно с этой целью. Первый дань розысков ничего не дал. На второй день ему встретился старик — садовник одного из ближайших домов. Он-то и рассказал Паттерсону, не сразу, а после долгих и настойчивых расспросов, историю появления и исчезновения бака. Он сказал, что тоже видел ржавую длинную жестяную коробку из-под бисквитов, но не обратил на нее никакого внимания. Паттерсон спросил, почему он не рассказал никому об огромном бане, рассыпавшемся, как сигарный пепел. Потому, что он не хотел, чтобы его приняли за сумасшедшего, ответил мистер Смит. (Фамилия садовника была Смит.) Ответил, нервно рассмеялся и пошел прочь, так и не сказав больше ни одного слова.
Такова предварительная история, которую мне хотелось сообщить перед тем, как предложить вниманию читателей дневники майора Велла Эндъю.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
Глава вторая
Четверг, 18 июня
Трудно представить себе более идиотское времяпрепровождение.
Целый вечер мы передавали из пустого в порожнее. Сначала эти нелепые разговоры про Марс, про загадочные вспышки на нем. Гадали: что это — вулканы или не вулканы. Арчи говорил — вулканы. Остальные возражали: что это за чудные такие вулканы, в которых извержения происходят ровно один раз в сутки и точно в одно и то же время. Тогда Арчи (в который раз) начинал выкладывать перед нами свои школьные познания насчет регулярных извержений исландских гейзеров, и все начиналось сначала.
А эти четверо молодых джентльменов из Ист-Сайда, которых Арчи коллекционирует с тех пор, как решил увлечься социализмом? Они молчали и ухмылялись, словно находились в зоопарке перед клеткой с мартышками!
Кончили с Марсом, и началась столь же плодотворная и организованная дискуссия о социализме. (Ого, у меня, кажется, родился неплохой каламбур: «Покончили с Марсом и принялись на Маркса»! Не забыть вставить его как-нибудь завтра во время обеда в клубе. Это каламбур с большим будущим, или я ничего не понимаю в каламбурах.)
Арчибальд начал свою последнюю, но уже порядком надоевшую арию насчет того, как все будет хорошо, когда уже больше не будет плохо. Львы будут запросто водиться с ягнятами, все будут ходить чистенькие, добренькие, дружно щипать травку и возносить хвалу всемогущей технической интеллигенции, которая-де осчастливит человечество райским житьем дня через два-три после того, как ей будет вручена вея полнота власти.
На это один из истсайдских юнцов — его зовут Том Манн или как-то в этом роде — соизволил заметить, что он и его товарищи придерживаются несколько иной концепции и что, по их, истсайдских юнцов, просвещенному мнению, социализм может победить только тогда, когда за это дело вплотную возьмутся рабочие. Он даже сказал не «рабочие», а «рабочий класс»!
Сколько раз я давал себе слово не вмешиваться в подобные разговоры! Но наглая невежественность этого мальчишки меня взорвала. Нет, я, конечно, не унизился до спора с этим юным демагогом. Я просто позволил себе заметить, обращаясь исключительно к моему чересчур увлекающемуся кузену Арчи, что классы существуют только в воспаленном воображении тех джентльменов, которым с определенных пор не дают покоя чужие богатства. В действительности же каждому мыслящему и интеллигентному человеку известно, что никаких классов не было и нет, а имеются умные люди и люди глупые, бережливые и моты, верующие и безбожники, упорные и слабовольные, трезвенники и пьяницы. Умные, бережливые, упорные и не забывающие бога люди не шляются по кабакам и не треплют там языки, болтая о классах между двумя кружками пива, а откладывают фартинг к фартингу, пенс к пенсу, шиллинг к шиллингу, фунт к фунту. Такие люди становятся в конце концов и, конечно, с божьего соизволения уважаемыми дельцами, негоциантами, промышленниками, банкирами — цветом нации. Я уже не говорю о нашей родовой аристократии, которая приобрела свое высокое положение в государстве верной службой Британии, короне, церкви.
Я твердо рассчитывал, что молодые джентльмены из Ист-Сайда найдут в себе хоть то небольшое количество собственного достоинства, которое требовалось, чтобы обидеться по поводу моего прямого намека насчет их кабацких споров и уйти. Но юный мистер Манн в ответ на мой намек, я бы даже сказал, плевок, только усмехнулся, да еще так снисходительно, точно он имел дело не с майором королевских войск, верой и честью прослужившим почти двадцать лет в Индии и Египте, а с деревенским мальчишкой, не научившимся еще правильно держать в руке вилку и нож.
Неизвестно, к чему привело бы продолжение этой недостойной перепалки, если бы в это время лакей не принес Арчибальду вечерние газеты. В них на виднейших местах были очередные статьи, трактовавшие лично мне осточертевшую «загадку вулканов на Марсе», и все в гостиной моего милого кузена завертелось сначала.
Я плюнул и ушел. Вечер был на редкость теплый и светлый. Я не стал нанимать кеб и не заметил, как дошел до своей квартиры. Я шел и думал. Сначала я думал о Дженни и ребятах. Они уже третий день гостят у ее родителей, в их усадьбе недалеко от Эдинбурга. Стал бы я ходить к этому лентяю п типичной штафирке Арчибальду, если бы дома не томило меня непривычное одиночество… Потом я почему-то вспомнил об этом развязном Томе Манне и ею собутыльниках, и мне, признаться, вдруг стало страшновато при мысли, что получилось бы, если бы такие, как он, вдруг взяли верх над порядочными людьми и заняли бы места в правительстве его величества!..
Пятница, 19 июня
Часов в двенадцать Арчи прислал своего лакея с приглашением на сегодняшний вечер. К нему, видите ли, собираются в гости несколько джентльменов из общества Фабия Кунктатора. Снова будут разговоры про социализм, про святую всемогущую и равноапостольную техническую интеллигенцию, про всякие там «новые пути». Слуга покорный! Надоело! Я так и написал ему в обратной записке.
Ел в клубе прелестный черепаховый суп. Бифштекс сегодня был не совсем удачный. Полковник Кокс полностью со мной согласен. И насчет супа и насчет бифштекса. Приятный человек полковник Кокс! Джентльмен с головы до пят. Приятно, что у нас с ним так часто совпадают мнения. Мой новый каламбур имел у него потрясающий успех. От смеха он едва не уронил свой монокль в суп. Сразу после обеда он не замедлил повторить мой каламбур доброй дюжине влиятельных членов клуба, и я ходил в именинниках. Мы закурили с полковником трубки и весь вечер вспоминали о нашей службе в Индии. Жаль, что мы там ни разу не встретились. Правда, я почти все время служил в Бомбее, а полковник в Бенгалии, где-то около Калькутты…
Счастливые, невозвратимые, поистине чудесные времена!.. Полковник уже третий год командует Н-ским полком, и я нисколько не удивлюсь, если вскоре я буду иметь честь и удовольствие дружить с генералом Коксом. Поговаривают, что он вскоре будет принят при дворе. И опять-таки ничего удивительного: он племянник маркиза Вуудхеда и двоюродный брат Стоунбека, того самого Эллиота Стоунбека, который заворачивает всеми свинцовыми рудниками в Рио-Тинто.
Что и говорить, в высшей степени лестное знакомство. И многообещающее. Особенно если учесть, как дружески он ко мне относится. Очень приятный джентльмен! Если бы я мог позволить себе некоторую чувствительность, я бы сказал, что попросту люблю моего глубокоуважаемого друга полковника Кокса. Преотличный джентльмен! Сегодня же напишу Дженни о том, как мы с ним подружились. Пусть она там тоже порадуется моей удаче.
Снова возвращался домой пешком. Странно, нет-нет да и мелькнет в голове воспоминание о Томе Манне и его компании, и на душе сразу становится как-то удивительно мерзко, словно наглотался скверного рома или вспомнил о приближении уплаты по большому векселю.
Мне кажется, далеко не всё еще у нас понимают, какую опасность для цивилизации и нормального процветания нашего общества представляют собой эти социалисты. Я не весьма высокого мнения о французах, но генерал Галиффе — безусловно, умнейший и достойнейший человек. Любой джентльмен почтет за честь пожать руку этому мужественному солдату и истинному маркизу в самом высоком смысле этого слова.
Суббота, 20 июня
Намыливая мне щеки, Моррисон спросил, не слыхал ли я каких-нибудь подробностей о снаряде, упавшем вчера ночью на пустоши между Хорселлом, Оттершоу и Уокингом. Я сказал, что не слыхал. И что скорее всего это обычные вымыслы досужих людей. Никаких артиллерийских полигонов в этом районе нет, нет, следовательно, артиллерийских стрельб, так что и снарядам на эту пустошь падать неоткуда. Тогда Моррисон произнес нечто такое, что я от удивления чуть не свалился со стула. Он сказал: «Поговаривают, сэр, что это не наш снаряд… что это, смешно сказать, сэр, снаряд с Марса…»
Я так смеялся, что чудом избежал страшнейших порезов. Я чуть не рыдал от смеха. Несколько придя в себя и утирая слезы, я посоветовал Моррисону выпить успокоительных капель и впредь не болтать подобной чепухи, если он хочет, чтобы его уважали п ряд очные люди.
Он молча добрил меня, а я с удовольствием предвкушал, как буду рассказывать полковнику про снаряды с Марса, и он будет вместе со мною хохотать, и как мы с ним снова славно проведем вечер в клубе… Но потом я вспомнил, что сегодня суббота и что он, конечно, отправится в усадьбу своего двоюродного брата Эллиота Стоунбека, и тогда я поспешил к полковнику в штаб полка.
А в штабе я еле смог добиться двухминутного разговора с моим другом, потому что оказалось, что, в самом деле, на пустоши возле Уокинга упал снаряд с Марса и что внутри этого снаряда будто бы живые марсиане, о которых никто толком ничего сказать не может! Эти марсиане якобы каким-то неведомым, но страшным оружием уже успели уничтожить целую кучу гражданской публики, и полк моего друга Кокса в полном составе выходит в этот район, чтобы остановить продвижение марсиан, а если не будет другого исхода, то и безжалостно их уничтожить.
Вот когда я по-настоящему пожалел, что я в отставке! Но полковник Кокс любезно пригласил меня прибыть на огневые позиции его полка и быть свидетелем этой в высшей степени оригинальной артиллерийской экзекуции. Конечно, я с благодарностью принял это приглашение. Интересный штрих: чтобы сделать мне приятное, полковник сказал, что будет мне весьма благодарен, если по ходу боя я приду ему на помощь своим богатым индийским опытом. Он так и сказал — богатым, что было в высшей степени учтиво со стороны такого опытного и высокопоставленного офицера. И родовитого. И с такими связями в деловом мире! Это большая честь и преимущество — быть другом такого человека. А я — его друг. Он вчера это мне сам сказал.
Уже сегодня, не позже одиннадцати вечера, две роты солдат оцепят злосчастную пустошь. Одна из них высадится в Хорселле, другая начнет разворачиваться южнее Чобхема. А завтра на рассвете батареи полковника Кокса займут огневые рубежи между Сент-Джорджхиллом, Уэйбриджем и селением Сенд, на юго-западе от Рипли. Командный пункт полковника будет на первой батарее, потому что важнейшие решения должны будут претворяться в жизнь без секунды промедления.
Договорились, что я прибуду в расположение полка завтра же, с первым утренним поездом. Мне нужно отдать кое-какие распоряжения Моррисону (удивительно, как этот флегматичный прохвост всегда ухитряется узнать самое важное и интересное раньше своего хозяина!). Кроме того, мне надо повидаться с миссис Н. А поздно вечером не будет никакого смысла выезжать. Правда, я рискую из-за этой задержки опоздать к самому интересному, но и пропустить уже назначенное свидание с миссис Н. по меньшей мере невежливо.
Понедельник, 22 июня
Бедная моя Дженни, бедные мои сиротки!.. Какое счастье, что вы никогда не узнаете, что произошло с вашим несчастным мужем и отцом!..
Вторник, 23 июня
Пока они возятся с подбитой машиной, я попытаюсь записать события последних двух суток.
Зачем я это пишу? Кто это прочтет? Буду ли я сам даже через каких-нибудь два дня в состоянии прочесть то, что я сейчас запишу? Останется ли вообще через несколько дней во всей Англии хоть одно живое человеческое существо, все равно грамотное или неграмотное? Не честнее ли будет перед самим собой сознаться, что я пишу лишь для того, чтобы хоть на время забыть о той страшной и непоправимой беде, в которую я попал?…
Я честный старый солдат. Я только хотел внести свой посильный вклад в борьбу с этим ужасом, с этим кошмаром, который обрушился на наш добрый старый остров. Неужели так стремительно и безвозвратно могут пойти ко дну великая культура, могучий и изобретательный гений такого народа! Нет! Не верю! Если удалось на первый случай хоть временно вывести из строя один их цилиндр, или боевую машину, или как ее там, к черту, правильней называть, то можно вывести из строя, смести с лица земли и два и три, все, сколько их там ни окажется, этих дьявольских снарядов, в недобрый час выстреленных в нас с далекой и поистине кровавой планеты… О, если бы я сейчас был во главе батальона, если бы в моем распоряжении были хотя бы две-три батареи орудий, лучше всего гаубиц, с марсианами было бы покончено! Слово офицера!..
Подумать только, с каким поистине коровьим спокойствием и тупостью все, с кем я ехал в это злосчастное воскресное утро в поезде к Хорселлу, относились к предупреждениям насчет марсиан. Нет смысла врать, я был не умнее тех, кто поднимал меня на смех, когда я пробовал заговорить о марсианах, высадившихся на пустоши возле Уокинга. Подумать только, рядом со мной сидела парочка, ехавшая в гости в тот самый Уокинг, который уже вторые сутки представлял собой кучу обгоревших развалин!
— Если верить всяким дурацким слухам, — ответила мне молодая леди, подмигнув своему болвану муженьку, — нам пришлось бы все воскресенье париться в Лондоне…
С удовольствием выслушав одобрительное пофыркивание нескольких не более рассудительных соседей и соседок, она решила развить свой успех и подбросила в камин несколько поленьев дубового сарказма:
— К тому же, даже если верить этим бабьим (бабьим!) слухам, марсиане еле ползают вокруг своих снарядов. Так мы, — фыркнула она, и все эти будущие покойники заржали, — мы, так и быть, не будем разгуливать около пустоши. Мы будем, ха-ха-ха, гулять около самого вокзала…
Полковник Кокс встретил меня на своем командном пункте озабоченный, деловитый, спокойный, весь в горячке подготовки к бою, не предусмотренному никакими учебниками и воинскими уставами, но полный неподдельного радушия ко мне. Мне даже показалось, что мое прибытие произвело на него успокаивающее впечатление.
— Я очень рад вам, мой дорогой друг, очень! — повторил он несколько раз, сильно, по-солдатски пожав мне руку.
Мне бы оставаться в расположении полка, а я вызвался пойти с лейтенантом Блейдсовером и тремя солдатами разведать, что делается там, откуда теперь уже непрерывным потоком двигались жалкие толпы перепуганных беженцев. У них ничего нельзя было разузнать, у этих беженцев. У каждого был свой вариант событий.
Нам предстояло уточнить, что же происходит там и правда ли, что они будто бы повылезали из своей ямы посреди пустоши и что они якобы имеют какие-то особые, непохожие ни на какие земные, удивительно быстрые средства передвижения.
Я вышел во главе моего маленького отряда в двенадцатом часу утра. К началу второго небо покрылось черными тяжелыми тучами. Стало темно, душно и жутко. Блеклые языки пожаров лизали черный горизонт. Грянула гроза. С низкого темно-свинцового неба под адские взрывы грома и почти непрерывные вспышки молний хлынул ливень.
Мы промокли до нитки почти мгновенно, но продолжали двигаться в заданном направлении. Мы наивно радовались. Мы предполагали, что марсиане испугаются неизвестного им явления земной природы, спрячутся в своей яме, и мы сможем спокойно добраться как можно ближе к Уокингу, разведать все возможное и спокойно вернуться обратно.
Мы прошли таким образом, не соблюдая простейших требований скрытности, мили три, не меньше, когда вдруг лейтенант Блейдсовер сдавленным голосом вскрикнул:
— Вот они!.. Вот они!..
Мы увидели при свете молний быстро приближавшихся марсиан. Вернее, мы увидели огромные, ярдов двадцать в диаметре, цилиндрические сосуды, быстро, очень быстро передвигавшиеся на высоких, с трехэтажный дом, металлических треножниках. Это было так же необычно и удивительно, как если бы вдруг зашагали. торопливо перебирая своими стальными треножниками, приусадебные водонапорные баки.
Но это было не только необычно и не только удивительно. Это было и очень страшно.
Эти треножники и торчавшие на них цилиндры определенно не были ни стальными, ни медными, ни вообще электропроводными. Это был какой-то неведомый металл. И оттого, что вокруг этих бесшумно двигавшихся чудищ то и дело вспыхивали молнии, но ни разу их не поразили, становилось особенно страшно.
Надо было возвращаться, и как можно скорей, пока они нас не приметили. Нет, мы не ударились в панику. Мои солдаты и лейтенант даже пытались острить. Но острили они почти шепотом, хотя до чудищ, примчавшихся на нашу бедную Землю из космической бездны, было еще не менее мили.
Теперь-то я понимаю, что нам нельзя было рисковать. Нам надо было сразу нырнуть в кусты и выжидать. Даже в случае, если бы марсиане шли прямо на нас, следовало пропустить их вперед, а уже потом короткими перебежками и окольными скрытными путями пытаться вернуться в расположение полка.
А мы (нет смысла это скрывать) растерялись и побежали очертя голову прямо по дороге. Вскоре последние строения мертвого городка — мы даже не успели узнать, как он называется, — остались позади, а мы все бежали и бежали, разбрызгивая дорожную грязь, то и дело попадая ногами в колдобины, залитые водой, бежали, не сворачивая в сторону, не рассредоточившись, компактной группой, то и дело для вящего удобства марсиан освещаемые мертвой голубизной молний.
Когда я, мобилизовав все свое мужество, заставил себя оглянуться назад, ближайшая машина марсиан уже почти настигла нас. Вспышка молнии слишком коротка, чтобы видеть предмет в движении. Цилиндр как бы застыл всего в нескольких десятках шагов, застыл, подняв высоко над нами одну из своих голенастых суставчатых ног и отбрасывая на нашу группу необыкновенно густую черную тень.
Нет, нам уже не осталось времени даже на то, чтобы успеть подумать, что же с нами произойдет. Было только ясно, что все пропало.
В ту же сотую долю секунды я увидел, как из сочленений треножника с шипением вырвался ярко светящийся зеленый пар, что-то над нами залязгало, как буфера вагонов во время составления поездов. Мою талию крепко обхватило что-то холодное, металлическое, суставчатое, змееподобное. Снова вспыхнула молния, и я увидел, как блестящее металлическое щупальце легко, без видимого напряжения поднимает меня на высоту трехэтажного дома и опускает в нечто, напоминающее металлическую корзину с открытым верхом, наглухо прикрепленную к стенке громадного кастрюлеподобного цилиндра. Это и была самая настоящая корзина, но с дном площадью в десять-двенадцать квадратных ярдов.
Я был в ней не один. Рядом со мной оказались все три моих солдата и два неизвестных мне человека. Они сидели, обхватив руками колени: очень плотный мужчина лет сорока пяти с мясистым лицом и мощным затылком и юноша лет восемнадцати, не больше, очень похожий на пожилого, очевидно его сын. Старший был без пиджака, в подтяжках, в сорочке без пристежного воротничка, но с торчавшей сзади запонкой.
Лейтенанта Блейдсовера среди нас, к счастью, не было. Хорошо, что хоть он избежал этого позорного и страшного плена. Да поможет ему бог вовремя и благополучно добраться до огневых позиций полка и не забыть то, что я сказал ему до того, как мы так глупо бросились бежать от марсиан. Боже, помоги рабу твоему лейтенанту Блейдсоверу не забыть, что я советую полковнику Коксу немедленно вытребовать как можно больше гаубичных батарей, потому что против этих цилиндрических крепостей, стремительно передвигающихся в воздухе на высоте трехэтажного дома, нужны орудия с крутой траекторией.
Оба незнакомца смотрели на нас странными остекленевшими глазами. Впрочем, очень может быть, что они смотрели не на нас, а как бы сквозь нас. Они просто бесцельно смотрели прямо перед гобой, и все.
Ливень давно потушил все пожары, и я потерял возможность ориентироваться в пространстве. Но мне показалось, что марсианин или марсиане внутри «нашего» цилиндра после минутной остановки повернули обратно, к пустоши.
Одновременно, в результате не замеченных много сигналов, и остальные цилиндры повернули к песчаной яме на пустоши.
«Наша» машина шагала по дороге, скрадывая по мере необходимости все ее изгибы, перешагивая через дома и сады с обуглившимися плодовыми деревьями.
Было не понятно, зачем они нас взяли. Для того, чтобы на досуге получше нас рассмотреть? Чтобы узнать поточнее, что собой представляют земные существа? Тогда почему они ограничились только людьми? Почему в этой проклятой корзине, в которой трясло, как на спине бегущего слона, не было ни лошади, ни собаки, ни кошки? Может быть, пм нужно было что-то у нас выведать? Но как? Ведь мы не знаем марсианского языка, а они — английского. К тому же нам удалось выведать у наших штатских спутников, что марсиане и не пытались вступать с ними в переговоры. Это, собственно, единственное, чего нам удалось от них добиться.
В ответ на наш вопрос они, наконец, отрицательно мотнули головой, не проронив ни единого слова. Всего моего красноречия не хватило, чтобы заставить их заговорить. А я их просил, срамил, я угрожал им позором и всяческими неприятностям и в дальнейшем. Они молчали. Они продолжали смотреть сквозь меня с лицами, как бы навсегда застывшими от нечеловеческого горя и ужаса. Когда я, придя в бешенство, сказал, что не ручаюсь за себя, если они и впредь будут пренебрегать просьбой британского офицера, они истерически зарыдали, прижавшись лицами к стенке корзины, но так и не произнесли ни единого слова.
Ливень уже кончился, когда мы достигли края пустоши. Быстро ушли тучи, и над всей округой, мертвой, сожженной и обезлюдевшей, открылось высокое, чистое и отвратительно праздничное небо. Было щемяще грустно при виде этого куска нашей милой старой планеты, над которой уже безраздельно владычествовали не люди, а непоколебимо враждебные представители другого, чужого, страшно далекого, непонятного и злого мира. И было странно и удивительно, что сравнительно недалеко существовал еще привычный и бесконечно родной, но уже навеки нам недоступный мир старинного хозяина Земли — человека…
Почти у самой ямы юноша пришел в себя. Видимо, когда-то, страшно давно, несколько часов тому назад, он был отличным спортсменом. Во всяком случае, он вдруг с неожиданной легкостью подпрыгнул, ухватился за край корзины и перемахнул через него раньше, чем его успело поймать стремительно взвившееся ему навстречу металлическое щупальце. Мы услышали глухой стук тела, рухнувшего с высоты двенадцати ярдов на твердую, выжженную землю, и все было кончено.
А его отец оставался совершенно безучастным. Но предположим даже, что это не его отец, а совершенно чужой человек. Почему он не задержал этого мальчика от верного самоубийства?
— Почему вы его не задержали? — схватил я его за плечо. — Вы были обязаны удержать этого несчастного от верного самоубийства!..
Он молча и как-то очень уж неторопливо смахнул мою руку со своего туго набитого мышцами плеча и посмотрел на меня с таким презрением, которого я не простил бы даже члену палаты лордов.
— Я был бы вам, сэр, весьма обязан, — сухо заметил я ему, не повышая голоса, — если бы вы не забывала, что имеете дело с майором войск его величества и кавалером…
Тогда этот хам ни с того ни с сего начал смеяться. Смеялся он так, словно я произнес нечто чрезвычайно глупое и смешное. Он смеялся так долго, что это шокировало бы даже чистильщика сапог. Он смеялся, а я пытался вспомнить, где я когда-то совсем недавно ловил на себе такой же вызывающе презрительный взгляд, и, наконец, вспомнил: в прошлый четверг в гостиной у Арчибальда на меня приблизительно таким взглядом посмотрел один из молодых джентльменов из Ист-Сайда, когда я позволил себе не особенно лестно выразиться насчет социализма.
Ну, конечно, передо мною был один из этих чертовых социалистов с их презрением ко всем честным слугам короля и нации! Но только я раскрыл рот, чтобы выразить свое мнение об этой неприятной разновидности англичан, как джентльмен в подтяжках выдавил из себя сквозь судорожный смех:
— Самое смешное во всей этой истории, что я мастер по кровяным колбасам, по кро-вя-ным!..
— Тем более, — промолвил я еще суше. — Люди вашего скромного положения обязаны ни при каких обстоятельствах не забывать о…
— Боже, какой идиот! — простонал сквозь смех колбасник. — Да понимаете ли вы, что нам с вами теперь надо ду…
— Я понимаю только, что такие оскорбления не прощаются! — крикнул я и бросился на него с кулаками…
Это был человек невероятной силы. Первым же ударом он отшвырнул меня к противоположной стенке корзины, и я на несколько мгновений потерял сознание.
Я пришел в себя, когда цилиндр, к которому прикреплена наша корзина, с громким лязгом скользнул вниз, вобрав в себя ноги своего треножника, как ножки штатива фотографического аппарата.
Колбасник по-прежнему сидел на корточках с глазами, устремленными куда-то сквозь меня.
Надо мной склонились два солдата. Один из них, высокий, щеголеватый шатен, по разговору своему типичный кокни, размахивал перед моим лицом фуражкой, как веером. Другой, рыжеволосый, с круглым и решительным лицом деревенского забияки, лил мне на голову воду из фляжки. Вода была совсем теплая и нисколько не освежала.
— И вы допустили, чтобы этот негодяй, — я кивнул на колбасника, — оскорблял в вашем присутствии вашего офицера!
— Черт с ним, сэр! — прошептал мне на ухо рыжеволосый. — У нас с вамп есть сейчас забота поважней.
— Этот социалистический ублюдок… — начал я снова, но на этот раз рыжеволосый перебил меня довольно резко:
— Право же, сэр, совершенно не к чему впутывать в эту историю дискуссию о социализме.
— Да вы никак и сами социалист? — ужаснулся я. — Нечего сказать, в восхитительную компанию я попал!
Тут рыжеволосый позволил себе такое, что я не позволил бы и его величеству, — он заткнул мне рот своей грязной лапой!
— Прошу прощения, сэр, — быстро забормотал он, оглянувшись на заднюю стенку корзины. — Кажется, нам нужно поторапливаться, если мы хотим спасти свои шкуры…
Я глянул в ту же сторону и увидел в стенке цилиндра нечто вроде иллюминатора. Сквозь его толстое стекло на нас смотрела пара больших, черных, очень холодных и неподвижных глаз. От этого взгляда марсианина мне стало не по себе, и я сразу потерял охоту обижаться на колбасника и на рыжего солдата.
А тот мне тем временем торопливо шептал:
— Давайте выпрыгнем, сэр… Выпрыгнем и разбежимся в разные стороны. Всех им не поймать, это уж вполне определённо…
— Они нас сожгут раньше, чем мы сделаем первые пять шагов, — ответил я тоже шепотом. — Подождем до ночи… Или пусть они хотя бы все вберут свои треножники.
Но прежде чем последний цилиндр спустился на землю, он подошел вплотную к нашей корзине. Три его щупальца схватили колбасника и двух моих солдат (они беспомощно извивались в их кольцах, как гусеницы) и переложили их в свою корзину. Затем этот цилиндр отошел ярдов на пятьдесят в сторону и тоже вобрал в себя треножник.
Мы остались вдвоем с рыжеголовым солдатом. Его зовут О’Флаган, Майкл О’Флаган. Рядовой, подносчик третьего орудия второй батареи. Рядовой, ирландец и, кажется, социалист!.. Нечего сказать, подходящая компания для майора из старинного рода, давшего Англии двух епископов, одного вице-министра и трех генералов!..
Мы услышали продолжительное шипение, словно выпускали пар из паровоза. Затем последовало какое-то тихое гудение, наш цилиндр завибрировал, и его верхняя крышка стала медленно вывинчиваться…
Вторник, 23 июня (продолжение)
Нет, они не отдыхали. Судя по всему, они вообще никогда не отдыхают. И не спят.
Я видел, как из двух цилиндров, пока третий с выпущенным треножником охранял их безопасность, вылезли и плюхнулись в яму восемь одинаковых округлых чудовищ, каждое ростом с невысокого мужчину. У них не было туловищ в нашем понимании этого слова. Они состояли только из гигантского карикатурного подобия человеческого лица с большими немигающими глазами, с единственной барабанной перепонкой на затылке и клювообразным ртом, по обе стороны которого двумя пучками свисали отвратительные щупальца, похожие на змей. Головы-туловища и щупальца. И больше ничего. Они тяжело дышали в непривычной для них слишком плотной земной атмосфере.
Видимо, они выползли посоветоваться о дальнейшем плане военных действий. На нас с О’Флаганом они обратили не больше внимания, чем человек на домашнее животное. Скользнули по нас безразличными взглядами и занялись своими делами.
Вскоре они вернулись в цилиндры, крышки над ними быстро завращались по нарезке, пока не завинтились до отказа. Потом оба цилиндра снова встали на треножники и все три, развернувшись в цепь длиной мили в две — две с половиной, двинулись в сторону железной дороги…
Это нельзя было назвать боем. Это была бойня. У них на вооружении оружие, против которого бессильны пушки и пулеметы. Невидимый тепловой луч, моментально сжигающий все, что попадается на его пути. В них можно попасть только с первого залпа или погибнуть.
Стоит им обнаружить батарею или засаду где-нибудь на церковной колокольне, как они направляют на цель этот дьявольский тепловой луч, и все кончено.
Они сожгли несколько городков с такой легкостью, с какой мальчишка сбивает палкой головку одуванчика…
Четверг, 18 июня
Трудно представить себе более идиотское времяпрепровождение.
Целый вечер мы передавали из пустого в порожнее. Сначала эти нелепые разговоры про Марс, про загадочные вспышки на нем. Гадали: что это — вулканы или не вулканы. Арчи говорил — вулканы. Остальные возражали: что это за чудные такие вулканы, в которых извержения происходят ровно один раз в сутки и точно в одно и то же время. Тогда Арчи (в который раз) начинал выкладывать перед нами свои школьные познания насчет регулярных извержений исландских гейзеров, и все начиналось сначала.
А эти четверо молодых джентльменов из Ист-Сайда, которых Арчи коллекционирует с тех пор, как решил увлечься социализмом? Они молчали и ухмылялись, словно находились в зоопарке перед клеткой с мартышками!
Кончили с Марсом, и началась столь же плодотворная и организованная дискуссия о социализме. (Ого, у меня, кажется, родился неплохой каламбур: «Покончили с Марсом и принялись на Маркса»! Не забыть вставить его как-нибудь завтра во время обеда в клубе. Это каламбур с большим будущим, или я ничего не понимаю в каламбурах.)
Арчибальд начал свою последнюю, но уже порядком надоевшую арию насчет того, как все будет хорошо, когда уже больше не будет плохо. Львы будут запросто водиться с ягнятами, все будут ходить чистенькие, добренькие, дружно щипать травку и возносить хвалу всемогущей технической интеллигенции, которая-де осчастливит человечество райским житьем дня через два-три после того, как ей будет вручена вея полнота власти.
На это один из истсайдских юнцов — его зовут Том Манн или как-то в этом роде — соизволил заметить, что он и его товарищи придерживаются несколько иной концепции и что, по их, истсайдских юнцов, просвещенному мнению, социализм может победить только тогда, когда за это дело вплотную возьмутся рабочие. Он даже сказал не «рабочие», а «рабочий класс»!
Сколько раз я давал себе слово не вмешиваться в подобные разговоры! Но наглая невежественность этого мальчишки меня взорвала. Нет, я, конечно, не унизился до спора с этим юным демагогом. Я просто позволил себе заметить, обращаясь исключительно к моему чересчур увлекающемуся кузену Арчи, что классы существуют только в воспаленном воображении тех джентльменов, которым с определенных пор не дают покоя чужие богатства. В действительности же каждому мыслящему и интеллигентному человеку известно, что никаких классов не было и нет, а имеются умные люди и люди глупые, бережливые и моты, верующие и безбожники, упорные и слабовольные, трезвенники и пьяницы. Умные, бережливые, упорные и не забывающие бога люди не шляются по кабакам и не треплют там языки, болтая о классах между двумя кружками пива, а откладывают фартинг к фартингу, пенс к пенсу, шиллинг к шиллингу, фунт к фунту. Такие люди становятся в конце концов и, конечно, с божьего соизволения уважаемыми дельцами, негоциантами, промышленниками, банкирами — цветом нации. Я уже не говорю о нашей родовой аристократии, которая приобрела свое высокое положение в государстве верной службой Британии, короне, церкви.
Я твердо рассчитывал, что молодые джентльмены из Ист-Сайда найдут в себе хоть то небольшое количество собственного достоинства, которое требовалось, чтобы обидеться по поводу моего прямого намека насчет их кабацких споров и уйти. Но юный мистер Манн в ответ на мой намек, я бы даже сказал, плевок, только усмехнулся, да еще так снисходительно, точно он имел дело не с майором королевских войск, верой и честью прослужившим почти двадцать лет в Индии и Египте, а с деревенским мальчишкой, не научившимся еще правильно держать в руке вилку и нож.
Неизвестно, к чему привело бы продолжение этой недостойной перепалки, если бы в это время лакей не принес Арчибальду вечерние газеты. В них на виднейших местах были очередные статьи, трактовавшие лично мне осточертевшую «загадку вулканов на Марсе», и все в гостиной моего милого кузена завертелось сначала.
Я плюнул и ушел. Вечер был на редкость теплый и светлый. Я не стал нанимать кеб и не заметил, как дошел до своей квартиры. Я шел и думал. Сначала я думал о Дженни и ребятах. Они уже третий день гостят у ее родителей, в их усадьбе недалеко от Эдинбурга. Стал бы я ходить к этому лентяю п типичной штафирке Арчибальду, если бы дома не томило меня непривычное одиночество… Потом я почему-то вспомнил об этом развязном Томе Манне и ею собутыльниках, и мне, признаться, вдруг стало страшновато при мысли, что получилось бы, если бы такие, как он, вдруг взяли верх над порядочными людьми и заняли бы места в правительстве его величества!..
Пятница, 19 июня
Часов в двенадцать Арчи прислал своего лакея с приглашением на сегодняшний вечер. К нему, видите ли, собираются в гости несколько джентльменов из общества Фабия Кунктатора. Снова будут разговоры про социализм, про святую всемогущую и равноапостольную техническую интеллигенцию, про всякие там «новые пути». Слуга покорный! Надоело! Я так и написал ему в обратной записке.
Ел в клубе прелестный черепаховый суп. Бифштекс сегодня был не совсем удачный. Полковник Кокс полностью со мной согласен. И насчет супа и насчет бифштекса. Приятный человек полковник Кокс! Джентльмен с головы до пят. Приятно, что у нас с ним так часто совпадают мнения. Мой новый каламбур имел у него потрясающий успех. От смеха он едва не уронил свой монокль в суп. Сразу после обеда он не замедлил повторить мой каламбур доброй дюжине влиятельных членов клуба, и я ходил в именинниках. Мы закурили с полковником трубки и весь вечер вспоминали о нашей службе в Индии. Жаль, что мы там ни разу не встретились. Правда, я почти все время служил в Бомбее, а полковник в Бенгалии, где-то около Калькутты…
Счастливые, невозвратимые, поистине чудесные времена!.. Полковник уже третий год командует Н-ским полком, и я нисколько не удивлюсь, если вскоре я буду иметь честь и удовольствие дружить с генералом Коксом. Поговаривают, что он вскоре будет принят при дворе. И опять-таки ничего удивительного: он племянник маркиза Вуудхеда и двоюродный брат Стоунбека, того самого Эллиота Стоунбека, который заворачивает всеми свинцовыми рудниками в Рио-Тинто.
Что и говорить, в высшей степени лестное знакомство. И многообещающее. Особенно если учесть, как дружески он ко мне относится. Очень приятный джентльмен! Если бы я мог позволить себе некоторую чувствительность, я бы сказал, что попросту люблю моего глубокоуважаемого друга полковника Кокса. Преотличный джентльмен! Сегодня же напишу Дженни о том, как мы с ним подружились. Пусть она там тоже порадуется моей удаче.
Снова возвращался домой пешком. Странно, нет-нет да и мелькнет в голове воспоминание о Томе Манне и его компании, и на душе сразу становится как-то удивительно мерзко, словно наглотался скверного рома или вспомнил о приближении уплаты по большому векселю.
Мне кажется, далеко не всё еще у нас понимают, какую опасность для цивилизации и нормального процветания нашего общества представляют собой эти социалисты. Я не весьма высокого мнения о французах, но генерал Галиффе — безусловно, умнейший и достойнейший человек. Любой джентльмен почтет за честь пожать руку этому мужественному солдату и истинному маркизу в самом высоком смысле этого слова.
Суббота, 20 июня
Намыливая мне щеки, Моррисон спросил, не слыхал ли я каких-нибудь подробностей о снаряде, упавшем вчера ночью на пустоши между Хорселлом, Оттершоу и Уокингом. Я сказал, что не слыхал. И что скорее всего это обычные вымыслы досужих людей. Никаких артиллерийских полигонов в этом районе нет, нет, следовательно, артиллерийских стрельб, так что и снарядам на эту пустошь падать неоткуда. Тогда Моррисон произнес нечто такое, что я от удивления чуть не свалился со стула. Он сказал: «Поговаривают, сэр, что это не наш снаряд… что это, смешно сказать, сэр, снаряд с Марса…»
Я так смеялся, что чудом избежал страшнейших порезов. Я чуть не рыдал от смеха. Несколько придя в себя и утирая слезы, я посоветовал Моррисону выпить успокоительных капель и впредь не болтать подобной чепухи, если он хочет, чтобы его уважали п ряд очные люди.
Он молча добрил меня, а я с удовольствием предвкушал, как буду рассказывать полковнику про снаряды с Марса, и он будет вместе со мною хохотать, и как мы с ним снова славно проведем вечер в клубе… Но потом я вспомнил, что сегодня суббота и что он, конечно, отправится в усадьбу своего двоюродного брата Эллиота Стоунбека, и тогда я поспешил к полковнику в штаб полка.
А в штабе я еле смог добиться двухминутного разговора с моим другом, потому что оказалось, что, в самом деле, на пустоши возле Уокинга упал снаряд с Марса и что внутри этого снаряда будто бы живые марсиане, о которых никто толком ничего сказать не может! Эти марсиане якобы каким-то неведомым, но страшным оружием уже успели уничтожить целую кучу гражданской публики, и полк моего друга Кокса в полном составе выходит в этот район, чтобы остановить продвижение марсиан, а если не будет другого исхода, то и безжалостно их уничтожить.
Вот когда я по-настоящему пожалел, что я в отставке! Но полковник Кокс любезно пригласил меня прибыть на огневые позиции его полка и быть свидетелем этой в высшей степени оригинальной артиллерийской экзекуции. Конечно, я с благодарностью принял это приглашение. Интересный штрих: чтобы сделать мне приятное, полковник сказал, что будет мне весьма благодарен, если по ходу боя я приду ему на помощь своим богатым индийским опытом. Он так и сказал — богатым, что было в высшей степени учтиво со стороны такого опытного и высокопоставленного офицера. И родовитого. И с такими связями в деловом мире! Это большая честь и преимущество — быть другом такого человека. А я — его друг. Он вчера это мне сам сказал.
Уже сегодня, не позже одиннадцати вечера, две роты солдат оцепят злосчастную пустошь. Одна из них высадится в Хорселле, другая начнет разворачиваться южнее Чобхема. А завтра на рассвете батареи полковника Кокса займут огневые рубежи между Сент-Джорджхиллом, Уэйбриджем и селением Сенд, на юго-западе от Рипли. Командный пункт полковника будет на первой батарее, потому что важнейшие решения должны будут претворяться в жизнь без секунды промедления.
Договорились, что я прибуду в расположение полка завтра же, с первым утренним поездом. Мне нужно отдать кое-какие распоряжения Моррисону (удивительно, как этот флегматичный прохвост всегда ухитряется узнать самое важное и интересное раньше своего хозяина!). Кроме того, мне надо повидаться с миссис Н. А поздно вечером не будет никакого смысла выезжать. Правда, я рискую из-за этой задержки опоздать к самому интересному, но и пропустить уже назначенное свидание с миссис Н. по меньшей мере невежливо.
Понедельник, 22 июня
Бедная моя Дженни, бедные мои сиротки!.. Какое счастье, что вы никогда не узнаете, что произошло с вашим несчастным мужем и отцом!..
Вторник, 23 июня
Пока они возятся с подбитой машиной, я попытаюсь записать события последних двух суток.
Зачем я это пишу? Кто это прочтет? Буду ли я сам даже через каких-нибудь два дня в состоянии прочесть то, что я сейчас запишу? Останется ли вообще через несколько дней во всей Англии хоть одно живое человеческое существо, все равно грамотное или неграмотное? Не честнее ли будет перед самим собой сознаться, что я пишу лишь для того, чтобы хоть на время забыть о той страшной и непоправимой беде, в которую я попал?…
Я честный старый солдат. Я только хотел внести свой посильный вклад в борьбу с этим ужасом, с этим кошмаром, который обрушился на наш добрый старый остров. Неужели так стремительно и безвозвратно могут пойти ко дну великая культура, могучий и изобретательный гений такого народа! Нет! Не верю! Если удалось на первый случай хоть временно вывести из строя один их цилиндр, или боевую машину, или как ее там, к черту, правильней называть, то можно вывести из строя, смести с лица земли и два и три, все, сколько их там ни окажется, этих дьявольских снарядов, в недобрый час выстреленных в нас с далекой и поистине кровавой планеты… О, если бы я сейчас был во главе батальона, если бы в моем распоряжении были хотя бы две-три батареи орудий, лучше всего гаубиц, с марсианами было бы покончено! Слово офицера!..
Подумать только, с каким поистине коровьим спокойствием и тупостью все, с кем я ехал в это злосчастное воскресное утро в поезде к Хорселлу, относились к предупреждениям насчет марсиан. Нет смысла врать, я был не умнее тех, кто поднимал меня на смех, когда я пробовал заговорить о марсианах, высадившихся на пустоши возле Уокинга. Подумать только, рядом со мной сидела парочка, ехавшая в гости в тот самый Уокинг, который уже вторые сутки представлял собой кучу обгоревших развалин!
— Если верить всяким дурацким слухам, — ответила мне молодая леди, подмигнув своему болвану муженьку, — нам пришлось бы все воскресенье париться в Лондоне…
С удовольствием выслушав одобрительное пофыркивание нескольких не более рассудительных соседей и соседок, она решила развить свой успех и подбросила в камин несколько поленьев дубового сарказма:
— К тому же, даже если верить этим бабьим (бабьим!) слухам, марсиане еле ползают вокруг своих снарядов. Так мы, — фыркнула она, и все эти будущие покойники заржали, — мы, так и быть, не будем разгуливать около пустоши. Мы будем, ха-ха-ха, гулять около самого вокзала…
Полковник Кокс встретил меня на своем командном пункте озабоченный, деловитый, спокойный, весь в горячке подготовки к бою, не предусмотренному никакими учебниками и воинскими уставами, но полный неподдельного радушия ко мне. Мне даже показалось, что мое прибытие произвело на него успокаивающее впечатление.
— Я очень рад вам, мой дорогой друг, очень! — повторил он несколько раз, сильно, по-солдатски пожав мне руку.
Мне бы оставаться в расположении полка, а я вызвался пойти с лейтенантом Блейдсовером и тремя солдатами разведать, что делается там, откуда теперь уже непрерывным потоком двигались жалкие толпы перепуганных беженцев. У них ничего нельзя было разузнать, у этих беженцев. У каждого был свой вариант событий.
Нам предстояло уточнить, что же происходит там и правда ли, что они будто бы повылезали из своей ямы посреди пустоши и что они якобы имеют какие-то особые, непохожие ни на какие земные, удивительно быстрые средства передвижения.
Я вышел во главе моего маленького отряда в двенадцатом часу утра. К началу второго небо покрылось черными тяжелыми тучами. Стало темно, душно и жутко. Блеклые языки пожаров лизали черный горизонт. Грянула гроза. С низкого темно-свинцового неба под адские взрывы грома и почти непрерывные вспышки молний хлынул ливень.
Мы промокли до нитки почти мгновенно, но продолжали двигаться в заданном направлении. Мы наивно радовались. Мы предполагали, что марсиане испугаются неизвестного им явления земной природы, спрячутся в своей яме, и мы сможем спокойно добраться как можно ближе к Уокингу, разведать все возможное и спокойно вернуться обратно.
Мы прошли таким образом, не соблюдая простейших требований скрытности, мили три, не меньше, когда вдруг лейтенант Блейдсовер сдавленным голосом вскрикнул:
— Вот они!.. Вот они!..
Мы увидели при свете молний быстро приближавшихся марсиан. Вернее, мы увидели огромные, ярдов двадцать в диаметре, цилиндрические сосуды, быстро, очень быстро передвигавшиеся на высоких, с трехэтажный дом, металлических треножниках. Это было так же необычно и удивительно, как если бы вдруг зашагали. торопливо перебирая своими стальными треножниками, приусадебные водонапорные баки.
Но это было не только необычно и не только удивительно. Это было и очень страшно.
Эти треножники и торчавшие на них цилиндры определенно не были ни стальными, ни медными, ни вообще электропроводными. Это был какой-то неведомый металл. И оттого, что вокруг этих бесшумно двигавшихся чудищ то и дело вспыхивали молнии, но ни разу их не поразили, становилось особенно страшно.
Надо было возвращаться, и как можно скорей, пока они нас не приметили. Нет, мы не ударились в панику. Мои солдаты и лейтенант даже пытались острить. Но острили они почти шепотом, хотя до чудищ, примчавшихся на нашу бедную Землю из космической бездны, было еще не менее мили.
Теперь-то я понимаю, что нам нельзя было рисковать. Нам надо было сразу нырнуть в кусты и выжидать. Даже в случае, если бы марсиане шли прямо на нас, следовало пропустить их вперед, а уже потом короткими перебежками и окольными скрытными путями пытаться вернуться в расположение полка.
А мы (нет смысла это скрывать) растерялись и побежали очертя голову прямо по дороге. Вскоре последние строения мертвого городка — мы даже не успели узнать, как он называется, — остались позади, а мы все бежали и бежали, разбрызгивая дорожную грязь, то и дело попадая ногами в колдобины, залитые водой, бежали, не сворачивая в сторону, не рассредоточившись, компактной группой, то и дело для вящего удобства марсиан освещаемые мертвой голубизной молний.
Когда я, мобилизовав все свое мужество, заставил себя оглянуться назад, ближайшая машина марсиан уже почти настигла нас. Вспышка молнии слишком коротка, чтобы видеть предмет в движении. Цилиндр как бы застыл всего в нескольких десятках шагов, застыл, подняв высоко над нами одну из своих голенастых суставчатых ног и отбрасывая на нашу группу необыкновенно густую черную тень.
Нет, нам уже не осталось времени даже на то, чтобы успеть подумать, что же с нами произойдет. Было только ясно, что все пропало.
В ту же сотую долю секунды я увидел, как из сочленений треножника с шипением вырвался ярко светящийся зеленый пар, что-то над нами залязгало, как буфера вагонов во время составления поездов. Мою талию крепко обхватило что-то холодное, металлическое, суставчатое, змееподобное. Снова вспыхнула молния, и я увидел, как блестящее металлическое щупальце легко, без видимого напряжения поднимает меня на высоту трехэтажного дома и опускает в нечто, напоминающее металлическую корзину с открытым верхом, наглухо прикрепленную к стенке громадного кастрюлеподобного цилиндра. Это и была самая настоящая корзина, но с дном площадью в десять-двенадцать квадратных ярдов.
Я был в ней не один. Рядом со мной оказались все три моих солдата и два неизвестных мне человека. Они сидели, обхватив руками колени: очень плотный мужчина лет сорока пяти с мясистым лицом и мощным затылком и юноша лет восемнадцати, не больше, очень похожий на пожилого, очевидно его сын. Старший был без пиджака, в подтяжках, в сорочке без пристежного воротничка, но с торчавшей сзади запонкой.
Лейтенанта Блейдсовера среди нас, к счастью, не было. Хорошо, что хоть он избежал этого позорного и страшного плена. Да поможет ему бог вовремя и благополучно добраться до огневых позиций полка и не забыть то, что я сказал ему до того, как мы так глупо бросились бежать от марсиан. Боже, помоги рабу твоему лейтенанту Блейдсоверу не забыть, что я советую полковнику Коксу немедленно вытребовать как можно больше гаубичных батарей, потому что против этих цилиндрических крепостей, стремительно передвигающихся в воздухе на высоте трехэтажного дома, нужны орудия с крутой траекторией.
Оба незнакомца смотрели на нас странными остекленевшими глазами. Впрочем, очень может быть, что они смотрели не на нас, а как бы сквозь нас. Они просто бесцельно смотрели прямо перед гобой, и все.
Ливень давно потушил все пожары, и я потерял возможность ориентироваться в пространстве. Но мне показалось, что марсианин или марсиане внутри «нашего» цилиндра после минутной остановки повернули обратно, к пустоши.
Одновременно, в результате не замеченных много сигналов, и остальные цилиндры повернули к песчаной яме на пустоши.
«Наша» машина шагала по дороге, скрадывая по мере необходимости все ее изгибы, перешагивая через дома и сады с обуглившимися плодовыми деревьями.
Было не понятно, зачем они нас взяли. Для того, чтобы на досуге получше нас рассмотреть? Чтобы узнать поточнее, что собой представляют земные существа? Тогда почему они ограничились только людьми? Почему в этой проклятой корзине, в которой трясло, как на спине бегущего слона, не было ни лошади, ни собаки, ни кошки? Может быть, пм нужно было что-то у нас выведать? Но как? Ведь мы не знаем марсианского языка, а они — английского. К тому же нам удалось выведать у наших штатских спутников, что марсиане и не пытались вступать с ними в переговоры. Это, собственно, единственное, чего нам удалось от них добиться.
В ответ на наш вопрос они, наконец, отрицательно мотнули головой, не проронив ни единого слова. Всего моего красноречия не хватило, чтобы заставить их заговорить. А я их просил, срамил, я угрожал им позором и всяческими неприятностям и в дальнейшем. Они молчали. Они продолжали смотреть сквозь меня с лицами, как бы навсегда застывшими от нечеловеческого горя и ужаса. Когда я, придя в бешенство, сказал, что не ручаюсь за себя, если они и впредь будут пренебрегать просьбой британского офицера, они истерически зарыдали, прижавшись лицами к стенке корзины, но так и не произнесли ни единого слова.
Ливень уже кончился, когда мы достигли края пустоши. Быстро ушли тучи, и над всей округой, мертвой, сожженной и обезлюдевшей, открылось высокое, чистое и отвратительно праздничное небо. Было щемяще грустно при виде этого куска нашей милой старой планеты, над которой уже безраздельно владычествовали не люди, а непоколебимо враждебные представители другого, чужого, страшно далекого, непонятного и злого мира. И было странно и удивительно, что сравнительно недалеко существовал еще привычный и бесконечно родной, но уже навеки нам недоступный мир старинного хозяина Земли — человека…
Почти у самой ямы юноша пришел в себя. Видимо, когда-то, страшно давно, несколько часов тому назад, он был отличным спортсменом. Во всяком случае, он вдруг с неожиданной легкостью подпрыгнул, ухватился за край корзины и перемахнул через него раньше, чем его успело поймать стремительно взвившееся ему навстречу металлическое щупальце. Мы услышали глухой стук тела, рухнувшего с высоты двенадцати ярдов на твердую, выжженную землю, и все было кончено.
А его отец оставался совершенно безучастным. Но предположим даже, что это не его отец, а совершенно чужой человек. Почему он не задержал этого мальчика от верного самоубийства?
— Почему вы его не задержали? — схватил я его за плечо. — Вы были обязаны удержать этого несчастного от верного самоубийства!..
Он молча и как-то очень уж неторопливо смахнул мою руку со своего туго набитого мышцами плеча и посмотрел на меня с таким презрением, которого я не простил бы даже члену палаты лордов.
— Я был бы вам, сэр, весьма обязан, — сухо заметил я ему, не повышая голоса, — если бы вы не забывала, что имеете дело с майором войск его величества и кавалером…
Тогда этот хам ни с того ни с сего начал смеяться. Смеялся он так, словно я произнес нечто чрезвычайно глупое и смешное. Он смеялся так долго, что это шокировало бы даже чистильщика сапог. Он смеялся, а я пытался вспомнить, где я когда-то совсем недавно ловил на себе такой же вызывающе презрительный взгляд, и, наконец, вспомнил: в прошлый четверг в гостиной у Арчибальда на меня приблизительно таким взглядом посмотрел один из молодых джентльменов из Ист-Сайда, когда я позволил себе не особенно лестно выразиться насчет социализма.
Ну, конечно, передо мною был один из этих чертовых социалистов с их презрением ко всем честным слугам короля и нации! Но только я раскрыл рот, чтобы выразить свое мнение об этой неприятной разновидности англичан, как джентльмен в подтяжках выдавил из себя сквозь судорожный смех:
— Самое смешное во всей этой истории, что я мастер по кровяным колбасам, по кро-вя-ным!..
— Тем более, — промолвил я еще суше. — Люди вашего скромного положения обязаны ни при каких обстоятельствах не забывать о…
— Боже, какой идиот! — простонал сквозь смех колбасник. — Да понимаете ли вы, что нам с вами теперь надо ду…
— Я понимаю только, что такие оскорбления не прощаются! — крикнул я и бросился на него с кулаками…
Это был человек невероятной силы. Первым же ударом он отшвырнул меня к противоположной стенке корзины, и я на несколько мгновений потерял сознание.
Я пришел в себя, когда цилиндр, к которому прикреплена наша корзина, с громким лязгом скользнул вниз, вобрав в себя ноги своего треножника, как ножки штатива фотографического аппарата.
Колбасник по-прежнему сидел на корточках с глазами, устремленными куда-то сквозь меня.
Надо мной склонились два солдата. Один из них, высокий, щеголеватый шатен, по разговору своему типичный кокни, размахивал перед моим лицом фуражкой, как веером. Другой, рыжеволосый, с круглым и решительным лицом деревенского забияки, лил мне на голову воду из фляжки. Вода была совсем теплая и нисколько не освежала.
— И вы допустили, чтобы этот негодяй, — я кивнул на колбасника, — оскорблял в вашем присутствии вашего офицера!
— Черт с ним, сэр! — прошептал мне на ухо рыжеволосый. — У нас с вамп есть сейчас забота поважней.
— Этот социалистический ублюдок… — начал я снова, но на этот раз рыжеволосый перебил меня довольно резко:
— Право же, сэр, совершенно не к чему впутывать в эту историю дискуссию о социализме.
— Да вы никак и сами социалист? — ужаснулся я. — Нечего сказать, в восхитительную компанию я попал!
Тут рыжеволосый позволил себе такое, что я не позволил бы и его величеству, — он заткнул мне рот своей грязной лапой!
— Прошу прощения, сэр, — быстро забормотал он, оглянувшись на заднюю стенку корзины. — Кажется, нам нужно поторапливаться, если мы хотим спасти свои шкуры…
Я глянул в ту же сторону и увидел в стенке цилиндра нечто вроде иллюминатора. Сквозь его толстое стекло на нас смотрела пара больших, черных, очень холодных и неподвижных глаз. От этого взгляда марсианина мне стало не по себе, и я сразу потерял охоту обижаться на колбасника и на рыжего солдата.
А тот мне тем временем торопливо шептал:
— Давайте выпрыгнем, сэр… Выпрыгнем и разбежимся в разные стороны. Всех им не поймать, это уж вполне определённо…
— Они нас сожгут раньше, чем мы сделаем первые пять шагов, — ответил я тоже шепотом. — Подождем до ночи… Или пусть они хотя бы все вберут свои треножники.
Но прежде чем последний цилиндр спустился на землю, он подошел вплотную к нашей корзине. Три его щупальца схватили колбасника и двух моих солдат (они беспомощно извивались в их кольцах, как гусеницы) и переложили их в свою корзину. Затем этот цилиндр отошел ярдов на пятьдесят в сторону и тоже вобрал в себя треножник.
Мы остались вдвоем с рыжеголовым солдатом. Его зовут О’Флаган, Майкл О’Флаган. Рядовой, подносчик третьего орудия второй батареи. Рядовой, ирландец и, кажется, социалист!.. Нечего сказать, подходящая компания для майора из старинного рода, давшего Англии двух епископов, одного вице-министра и трех генералов!..
Мы услышали продолжительное шипение, словно выпускали пар из паровоза. Затем последовало какое-то тихое гудение, наш цилиндр завибрировал, и его верхняя крышка стала медленно вывинчиваться…
Вторник, 23 июня (продолжение)
Нет, они не отдыхали. Судя по всему, они вообще никогда не отдыхают. И не спят.
Я видел, как из двух цилиндров, пока третий с выпущенным треножником охранял их безопасность, вылезли и плюхнулись в яму восемь одинаковых округлых чудовищ, каждое ростом с невысокого мужчину. У них не было туловищ в нашем понимании этого слова. Они состояли только из гигантского карикатурного подобия человеческого лица с большими немигающими глазами, с единственной барабанной перепонкой на затылке и клювообразным ртом, по обе стороны которого двумя пучками свисали отвратительные щупальца, похожие на змей. Головы-туловища и щупальца. И больше ничего. Они тяжело дышали в непривычной для них слишком плотной земной атмосфере.
Видимо, они выползли посоветоваться о дальнейшем плане военных действий. На нас с О’Флаганом они обратили не больше внимания, чем человек на домашнее животное. Скользнули по нас безразличными взглядами и занялись своими делами.
Вскоре они вернулись в цилиндры, крышки над ними быстро завращались по нарезке, пока не завинтились до отказа. Потом оба цилиндра снова встали на треножники и все три, развернувшись в цепь длиной мили в две — две с половиной, двинулись в сторону железной дороги…
Это нельзя было назвать боем. Это была бойня. У них на вооружении оружие, против которого бессильны пушки и пулеметы. Невидимый тепловой луч, моментально сжигающий все, что попадается на его пути. В них можно попасть только с первого залпа или погибнуть.
Стоит им обнаружить батарею или засаду где-нибудь на церковной колокольне, как они направляют на цель этот дьявольский тепловой луч, и все кончено.
Они сожгли несколько городков с такой легкостью, с какой мальчишка сбивает палкой головку одуванчика…
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
Глава третья
Среда, 24 июля
Боже мой, они нас пасут!
Неясные подозрения охватили меня еще вчера вечером, когда марсиане-, вернувшись на свою базу на пустоши, вышвырнули из цилиндров несколько трупов. Два из них мне удалось распознать. Это были обескровленные трупы моего солдата-кокни и колбасника.
Бесконечно страшно об этом писать, но марсиане питаются человеческой кровью.
Марсиане удивительно быстро ориентируются в новой для них, земной обстановке. Они уже успели понять, что без пищи и воды люди истощаются и гибнут. И они решили нас пасти. Меня и О’Флагана. И они уверены, что нам от них не убежать.
А мы-то с О’Флаганом сначала не поняли, почему это «наш» цилиндр так медленно рыщет среди развалин Уокинга. Он шагал, неторопливо передвигая свои серебристые суставчатые ноги, нока не остановился над домом, с которого как ножом срезало второй этаж. Когда нас охватили щупальца, мы решили, что вот он и пришел, наш смертный час. Но щупальца довольно бережно опустили нас в лот бесконечно печальный разрез дома, в котором еще пять дней тому назад текла мирная и счастливая человеческая жизнь. Опустили и отпустили, а сами с неприкрытой угрозой раскачивались в непосредственной близости от нас. Бежать нам было некуда. И они решили попасти нас, дать нам возможность размяться, поискать себе пищи, набрать воды.
Дом, в который нас опустили, принадлежал до прошлой пятницы владельцу крохотного магазинчика, который, будь он раз в двадцать крупнее, можно было бы назвать небольшим универсальным магазином. Жилые комнаты были расположены позади магазинчика и в начисто снесенном втором этаже. В этой лавчонке было всего понемногу: и канцелярских товаров, и колониальных, и вина, и книг, и всего, что требуется рассеянному охотнику, забывшему запастись необходимыми боеприпасами в Лондоне.
В кладовой мы обнаружили три окорока, два черствых, но вполне еще съедобных хлеба, несколько банок варенья, фунтов десять сахару, четыре круга колбасы, две дюжины пива в тяжеленных картонных коробках, несколько жестяных коробок с бисквитами, ящик отличного коньяка, несколько банок табака, вдоволь спичек. Мы напились из-под крана, из которого почему-то еще текла вода, и вернулись в столовую за скатертью, чтобы упаковать в нее все это бесплатно доставшееся нам чужое добро. Это было настолько увлекательно — брать все, что тебе угодно, и бесплатно, что я на время даже забыл о том, что ждет нас.
Для удобства мы взяли две скатерти. Со скатертями в руках мы заглянули в то, что осталось от магазина: четыре стены и голубое небо вместо потолка. На полу — еще не успевшие высохнуть дождевые лужи. В лужах — пожелтевшие листья с деревьев, поломанные стволы которых уныло торчат по обе стороны входа в бывший магазин. В полувыдвинутом ящике кассы денег не было, но валялось вдоволь разбухших от дождя счетов и записок с лиловыми разводами дешевых чернил. Зато на полках товар был почти не тронут сыростью. Я взял себе три записные книжки, родные сестры той, в которой я сейчас веду свои записи (у меня страсть к хорошим записным книжкам), несколько карандашей и библию, библию, которой мне так не хватало и без которой я во время моей колониальной службы не отправлялся ни на одну операцию.
Упаковав все это в скатерти, мы положили узлы на стол и стали советоваться, как поднять их к нам в корзину, наверх. Но мы явно недооценивали сообразительность марсиан. Только мы несколько отошли от стола, как щупальце схватило одно за другим оба громадных узла и перенесло их в корзину со сноровкой бывалого грузчика.
В это время Майкл О’Флаган, у которого рождались одна безумная идея за другой, стал совать мне в руки увесистые продолговатые коробки. Я глянул на их наклейки, и меня чуть не хватил удар: это были коробки с охотничьим порохом!
— В крайнем случае, — возбужденно шептал мне О’Флаган, — мы уничтожим хоть одну марсианскую боевую машину!.. Ну, берите же!.. (Он настолько обезумел, что даже не счел нужным прибавить «сэр»!) Берите!.. И я захвачу коробки четыре… Эти вурдалаки не знают, что в этих коробках, а когда поймут, будет поздно…
— Я вам приказываю немедленно положить порох на место! — крикнул я этому осатаневшему молокососу. — У меня семья, дети, и я не тороплюсь на тот свет!..
О’Флаган от злости покраснел до самых корней своих рыжих волос, но то, что еще осталось в нем от дисциплинированного солдата, заставило его выполнить мое приказание.
От волнения у меня пересохло в горле. Я раскупорил бутылку содовой и налил себе стакан.
Сколько это потребовало времени? Минуту — не более. Но за это время проклятый ирландец успел схватить из витрины охотничью двустволку и зарядить ее.
— Бегите! — крикнул он мне, стреляя в упор в дежурное щупальце. — Бегите через кухню и спрячьтесь в саду!.. А я постараюсь пока задержать это чудище!.. Да здравствует Ирландия!..
Никогда еще я не был так близко от смерти. Я схватил недопитую бутылку и изо всей силы ударил ею по голове этого идиота. О’Флаган рухнул на пол без чувств (головой в лужу, которая сразу покраснела от крови), и это спасло мне жизнь. Имей я глупость броситься бежать, меня бы без труда поймали и… Бр-р-р! Даже страшно подумать…
Я уже имел случай писать об удивительной сообразительности марсиан. На этот раз они поняли, что О’Флаган хотел организовать наш побег. А я не согласился. Они это отлично поняли. Полагаю, что в конечном счете и О’Флаган уразумел бы, что я действовал в интересах нас обоих, но, к сожалению, пути наши сразу и бесповоротно разошлись. То самое щупальце, в которое он столь легкомысленно и бесполезно выпустил заряд, как ни в чем не бывало подхватило обеспамятевшего солдата и зашвырнуло его в мрачную глубину чуть приоткрывшегося цилиндра. Крышка стала сама по себе завинчиваться, я услышал донесшееся из цилиндра довольное уханье марсиан, и у меня мороз прошел по коже. Потом то же щупальце мягко обхватило меня под мышками и бережно (!!!!) подняло в корзину, где и оставило наедине с теперь уже только для меня одного предназначенными двумя узлами…
Надо будет все-таки поэкономней расходовать продукты и напитки. Бог знает сколько дней и ночей предстоит еще провести в этой ужасной корзине, пока до меня дойдет очередь.
А вдруг меня минет чаша сия? Господи, помоги мне ради моей бедной жены, ради моих невинных детей!
Четверг, 25 июня
Прошлой ночью я не сомкнул глаз. Я осушил бутылку мартини и очень, очень многое передумал.
Утром, лишь только достаточно рассвело, я начертил на листке бумаги «пифагоровы штаны» и поднес бумагу к самому иллюминатору. В цилиндре заметили, что я хочу привлечь их внимание. Пучок света на сей раз, к счастью, безвредного, осветил мой незамысловатый чертеж, и одна за другой несколько пар больших, чудовищно спокойных глаз показались по ту сторону иллюминатора.
Мой расчет был очень прост: мыслящие существа, дошедшие до такой степени цивилизации, как марсиане, не могут обойтись без геометрии. Геометрия всюду одинакова. Увидев мой чертеж, марсиане поймут, что имеют дело с мыслящим существом и что это мыслящее существо хочет с ними вступить в контакт.
Удостоверившись, что все они ознакомились с моим первым чертежом, я предложил их вниманию второй.
Это была грубо нарисованная, но достаточно ясная схема солнечной системы. Кружочки, изображавшие Землю и Марс, я перечеркнул крестиками. Перечеркивая Землю, я на всякий случай ткнул себя пальцем в грудь, а перечеркивая Марс, показал пальцем на цилиндр. Потом я постарался изобразить вокруг Сатурна кольцо и держал эту бумажку, прижав к стеклу иллюминатора, пока марсиане не ушли в глубь цилиндра.
Тогда я, совершенно обессилевший от нервного напряжения, присел на дно корзины. Выпитая натощак бутылка коньяка дала себя знать, и я не заметил, как уснул…
Проснулся я от того, что ярдах в двухстах от меня разорвался снаряд. Потом еще два. Несколько осколков прогудело где-то высоко над моей головой. Почти одновременно с этими тремя взрывами, не причинившими марсианам никакого вреда, в отдалении раздался грохот, от которого листва на деревьях под нами зашелестела, как при ураганном ветре, и от теплового луча марсиан взлетела на воздух батарея, укрывавшаяся за восточной окраиной городка. Кажется, это был Уэйбридж. А может быть, Шеппертон. Было очень трудно разобраться: дым, пламя, зыбкие коричневые стены пыли от рушившихся зданий. Все более или менее приметные ориентиры были начисто сметены с лица земли…
На этот раз пленных (если людей, взятых для такой цели, можно называть пленными) взяли в свои корзины марсиане с других боевых машин. Не значит ли это, что меня не хотят беспокоить, что меня как-то выделяют из массы других пленных?… А что, если меня решили оставить в живых? Просто так, не столько из благодарности (вряд ли они настолько сентиментальны), сколько в знак доверия? А если в знак особого доверия, то чего они от меня ждут?… Как мне отблагодарить марсиан за то, что они мне, единственному из всех захваченных ими людей, доверяют?
Погруженный в размышления, я долго не обращал внимания на местность, по которой неторопливо продвигались боевые машины марсиан.
Я был уверен почему-то, что мы возвращаемся в пустошь. И вдруг я поднял глаза и увидел, что мы передвигаемся в прямо противоположном направлении. Вскоре меня охватило странное чувство: меня томило какое-то неопределенное воспоминание. Я готов был поклясться, что совсем недавно я был уже в этих местах, хотя, и это было так же несомненно, ни разу не видел этого сверху. И вспомнил: в отдалении, вон за тем леском и за тем, и вон за той кучкой домиков, тонувших в сочной зелени садов, и во-о-он за теми высокими каменными изгородями расположились огневые позиции полка, которым командует мой друг полковник Кокс. Ну конечно, я еще помог ему выбрать для его гаубиц ложбинку справа от железнодорожной станции…
Значит, еще минут пять, не более, и мы окажемся в зоне действительного огня батарей. Судя по опыту предшествующих дней, им вряд ли удастся произвести больше одного залпа. В лучшем случае (для полковника Кокса, а не марсиан) ему удастся повредить одну из боевых машин марсиан. А потом полковник Кокс со своими орудиями и артиллеристами все равно будет сметен с лица земли. Но марсиане озлобятся. А кроме того, и это-то наиболее вероятно, разрывы снарядов единственного залпа полковника Кокса, не причинив никакого вреда цилиндрам, превратят меня, ничем не защищенного от осколков, в груду дырявого мяса… Не лучше ли будет не раздражать марсиан бесполезным сопротивлением?
Еще в военной школе я получал высшие баллы за то, что быстро и точно набрасывал в полевых условиях кроки. Мне до сих пор трудно вспомнить, отдавал ли я себе отчет, чем я руковожусь, набрасывая с лихорадочной быстротой на листке бумаги кроки местности, по которой, не подозревая о грозившей им опасности, продвигались боевые машины марсиан. Но скажу без ложной скромности, редко кому бы то ни было удавалось в столь короткие промежутки времени набросать в труднейших условиях (плохая видимость — ведь моя корзина была на обращенной назад части цилиндра, и трясло, как на спине у верблюда) столь точные кроки, от которых зависела — страшно сказать! — судьба человечества. Над всеми естественными и искусственными прикрытиями, за которыми укрывались орудия полковника Кокса, я по наитию (кто знает, какие знаки употребляют марсиане!) нарисовал, конечно схематически, орудия с белыми облачками вокруг их жерл и стал неистово стучаться в иллюминатор.
Не думаю, чтобы они услышали там, внутри, этот стук: слишком толсты были прозрачные пластины, заменявшие в них наше земное стекло. Но, прижавшись к иллюминатору, я застил собой свет, поступавший внутрь цилиндра, и на это обстоятельство марсиане сразу обратили внимание. Одна за другой промелькнули за иллюминатором несколько пар неподвижных холодных глаз.
А спустя считанные мгновения (я так до сих пор и не могу понять, как марсиане поддерживают между собой связь на походе) боевые машины развернулись в цепь, охватив с флангов огневые позиции полковника Кокса. Потом по тому же невидимому и неслышимому сигналу все машины одновременно подняли над собой сероватые цилиндрические предметы размером со ствол трехдюймового орудия, и в тучах рыжей пыли, в чудовищном пламени и грохоте взлетел на воздух и превратился в прах весь полк, со всей орудийной прислугой, со всеми расположенными в глубине позиций зарядными ящиками, повозками и слоноподобными лошадьми.
И все это обошлось без единого выстрела со стороны того, что еще несколько мгновений тому назад составляло грозное и мощное боевое подразделение.
Впрочем, для кого грозное? Для марсиан оно было бы не более грозным, чем нападение десятка ос на человека в водолазном скафандре.
Я не сентиментальная барышня. Я старый военный, и меня учили трезво расценивать боевую обстановку. Больно и трудно признаться, но я не вижу теперь на всей нашей планете сил, которые могли бы противостоять беспощадной и сверхсовременной мощи марсиан…
Я старался не вспоминать о полковнике Коксе.
Он был, смею надеяться, моим другом. Он был человеком хорошего происхождения и самых лестных связей. Я был бы рад иметь его на своей стороне в этой новой ситуации. Но я отнюдь не уверен, что он обладал достаточно широким кругозором, чтобы присоединиться к моей точке зрения, даже если бы ему представилась такая возможность. Он был, пожалуй, слишком чувствителен и старомоден для кадрового военного. Боюсь даже, что он не смог бы отнестись к моей точке зрения с должным если не пониманием, то хоть уважением. Что ж, это несколько облегчает тяжесть моих теперешних переживаний…
Весь во власти этих мыслей, я стоял, опершись о стенку корзины, когда мне вдруг в глаза ударил пучок света из иллюминатора. Я увидел во мраке цилиндра два глаза и матовый блеск бурого змеевидного щупальца. Мне показалось, что марсианин машет мне этим щупальцем, чтобы привлечь мое внимание. Во всяком случае, когда я приблизился к иллюминатору, щупальце поднесло к самому стеклу серебристую матовую пластинку, несколько напоминавшую алюминиевую. Я различил на ней прекрасно вычерченные густой черной краской «пифагоровы штаны»! Потом оно перевернуло пластинку. На обратной ее стороне было изображено что-то напоминающее крючковатый крест. Подобные знаки я часто встречал на индийских храмах, хотя ясно, что ничего общего с индийскими культовыми знаками, кроме чисто случайного внешнего сходства, этот знак не имел и иметь не мог.
«Пифагоровы штаны» были ответом на мой чертеж и, видимо, должны были служить подтверждением, что марсиане признают меня мыслящим высокоорганизованным существом, с которым они считают возможным вступить в контакт. Что же до крючковатого креста, то хочется видеть в нем знак того, что они признают меня полезным для себя существом, достойным признательности за помощь, которую я им только что оказал.
Первой моей мыслью было, что отныне я единственный на земле человек, которому не грозит гибель от руки (от щупальца) марсиан. Второй моей мыслью было, что я стою на пороге огромных и величественных свершений в своей судьбе. Третьей моей мыслью было: хорошо, что, кроме меня, никого в корзине не было!
Долго я смиренно искал указания и утешения в чтении библии. «Несть власти, аще не от бога»! Эти пророческие слова да будут мне путеводной звездой в моем грядущем трудном подвиге!
И не могу не повторить снова и снова: как хорошо, что никто не был свидетелем того, как между марсианами и мною впервые и навсегда установился нерушимый контакт.
Верю, что господь направил мою руку, когда я вычерчивал кроки огневых позиций полковника Кокса, и что он и в дальнейшем будет ее направлять в угодном ему направлении…
Ночью черное небо прорезал стремительный ярко-зеленый болид и упал милях в восьми от Уокингской пустоши. Это шестой снаряд с Марса. Новое пополнение. Со дня на день мы становимся сильнее и сильнее. К месту его падения сразу отправились две боевые машины, чтобы оградить его от возможных эксцессов со стороны безумцев, продолжающих сопротивление. К утру вновь прибывшие марсиане уже смогут принять участие в дальнейших мероприятиях по наведению порядка.
Среда, 24 июля
Боже мой, они нас пасут!
Неясные подозрения охватили меня еще вчера вечером, когда марсиане-, вернувшись на свою базу на пустоши, вышвырнули из цилиндров несколько трупов. Два из них мне удалось распознать. Это были обескровленные трупы моего солдата-кокни и колбасника.
Бесконечно страшно об этом писать, но марсиане питаются человеческой кровью.
Марсиане удивительно быстро ориентируются в новой для них, земной обстановке. Они уже успели понять, что без пищи и воды люди истощаются и гибнут. И они решили нас пасти. Меня и О’Флагана. И они уверены, что нам от них не убежать.
А мы-то с О’Флаганом сначала не поняли, почему это «наш» цилиндр так медленно рыщет среди развалин Уокинга. Он шагал, неторопливо передвигая свои серебристые суставчатые ноги, нока не остановился над домом, с которого как ножом срезало второй этаж. Когда нас охватили щупальца, мы решили, что вот он и пришел, наш смертный час. Но щупальца довольно бережно опустили нас в лот бесконечно печальный разрез дома, в котором еще пять дней тому назад текла мирная и счастливая человеческая жизнь. Опустили и отпустили, а сами с неприкрытой угрозой раскачивались в непосредственной близости от нас. Бежать нам было некуда. И они решили попасти нас, дать нам возможность размяться, поискать себе пищи, набрать воды.
Дом, в который нас опустили, принадлежал до прошлой пятницы владельцу крохотного магазинчика, который, будь он раз в двадцать крупнее, можно было бы назвать небольшим универсальным магазином. Жилые комнаты были расположены позади магазинчика и в начисто снесенном втором этаже. В этой лавчонке было всего понемногу: и канцелярских товаров, и колониальных, и вина, и книг, и всего, что требуется рассеянному охотнику, забывшему запастись необходимыми боеприпасами в Лондоне.
В кладовой мы обнаружили три окорока, два черствых, но вполне еще съедобных хлеба, несколько банок варенья, фунтов десять сахару, четыре круга колбасы, две дюжины пива в тяжеленных картонных коробках, несколько жестяных коробок с бисквитами, ящик отличного коньяка, несколько банок табака, вдоволь спичек. Мы напились из-под крана, из которого почему-то еще текла вода, и вернулись в столовую за скатертью, чтобы упаковать в нее все это бесплатно доставшееся нам чужое добро. Это было настолько увлекательно — брать все, что тебе угодно, и бесплатно, что я на время даже забыл о том, что ждет нас.
Для удобства мы взяли две скатерти. Со скатертями в руках мы заглянули в то, что осталось от магазина: четыре стены и голубое небо вместо потолка. На полу — еще не успевшие высохнуть дождевые лужи. В лужах — пожелтевшие листья с деревьев, поломанные стволы которых уныло торчат по обе стороны входа в бывший магазин. В полувыдвинутом ящике кассы денег не было, но валялось вдоволь разбухших от дождя счетов и записок с лиловыми разводами дешевых чернил. Зато на полках товар был почти не тронут сыростью. Я взял себе три записные книжки, родные сестры той, в которой я сейчас веду свои записи (у меня страсть к хорошим записным книжкам), несколько карандашей и библию, библию, которой мне так не хватало и без которой я во время моей колониальной службы не отправлялся ни на одну операцию.
Упаковав все это в скатерти, мы положили узлы на стол и стали советоваться, как поднять их к нам в корзину, наверх. Но мы явно недооценивали сообразительность марсиан. Только мы несколько отошли от стола, как щупальце схватило одно за другим оба громадных узла и перенесло их в корзину со сноровкой бывалого грузчика.
В это время Майкл О’Флаган, у которого рождались одна безумная идея за другой, стал совать мне в руки увесистые продолговатые коробки. Я глянул на их наклейки, и меня чуть не хватил удар: это были коробки с охотничьим порохом!
— В крайнем случае, — возбужденно шептал мне О’Флаган, — мы уничтожим хоть одну марсианскую боевую машину!.. Ну, берите же!.. (Он настолько обезумел, что даже не счел нужным прибавить «сэр»!) Берите!.. И я захвачу коробки четыре… Эти вурдалаки не знают, что в этих коробках, а когда поймут, будет поздно…
— Я вам приказываю немедленно положить порох на место! — крикнул я этому осатаневшему молокососу. — У меня семья, дети, и я не тороплюсь на тот свет!..
О’Флаган от злости покраснел до самых корней своих рыжих волос, но то, что еще осталось в нем от дисциплинированного солдата, заставило его выполнить мое приказание.
От волнения у меня пересохло в горле. Я раскупорил бутылку содовой и налил себе стакан.
Сколько это потребовало времени? Минуту — не более. Но за это время проклятый ирландец успел схватить из витрины охотничью двустволку и зарядить ее.
— Бегите! — крикнул он мне, стреляя в упор в дежурное щупальце. — Бегите через кухню и спрячьтесь в саду!.. А я постараюсь пока задержать это чудище!.. Да здравствует Ирландия!..
Никогда еще я не был так близко от смерти. Я схватил недопитую бутылку и изо всей силы ударил ею по голове этого идиота. О’Флаган рухнул на пол без чувств (головой в лужу, которая сразу покраснела от крови), и это спасло мне жизнь. Имей я глупость броситься бежать, меня бы без труда поймали и… Бр-р-р! Даже страшно подумать…
Я уже имел случай писать об удивительной сообразительности марсиан. На этот раз они поняли, что О’Флаган хотел организовать наш побег. А я не согласился. Они это отлично поняли. Полагаю, что в конечном счете и О’Флаган уразумел бы, что я действовал в интересах нас обоих, но, к сожалению, пути наши сразу и бесповоротно разошлись. То самое щупальце, в которое он столь легкомысленно и бесполезно выпустил заряд, как ни в чем не бывало подхватило обеспамятевшего солдата и зашвырнуло его в мрачную глубину чуть приоткрывшегося цилиндра. Крышка стала сама по себе завинчиваться, я услышал донесшееся из цилиндра довольное уханье марсиан, и у меня мороз прошел по коже. Потом то же щупальце мягко обхватило меня под мышками и бережно (!!!!) подняло в корзину, где и оставило наедине с теперь уже только для меня одного предназначенными двумя узлами…
Надо будет все-таки поэкономней расходовать продукты и напитки. Бог знает сколько дней и ночей предстоит еще провести в этой ужасной корзине, пока до меня дойдет очередь.
А вдруг меня минет чаша сия? Господи, помоги мне ради моей бедной жены, ради моих невинных детей!
Четверг, 25 июня
Прошлой ночью я не сомкнул глаз. Я осушил бутылку мартини и очень, очень многое передумал.
Утром, лишь только достаточно рассвело, я начертил на листке бумаги «пифагоровы штаны» и поднес бумагу к самому иллюминатору. В цилиндре заметили, что я хочу привлечь их внимание. Пучок света на сей раз, к счастью, безвредного, осветил мой незамысловатый чертеж, и одна за другой несколько пар больших, чудовищно спокойных глаз показались по ту сторону иллюминатора.
Мой расчет был очень прост: мыслящие существа, дошедшие до такой степени цивилизации, как марсиане, не могут обойтись без геометрии. Геометрия всюду одинакова. Увидев мой чертеж, марсиане поймут, что имеют дело с мыслящим существом и что это мыслящее существо хочет с ними вступить в контакт.
Удостоверившись, что все они ознакомились с моим первым чертежом, я предложил их вниманию второй.
Это была грубо нарисованная, но достаточно ясная схема солнечной системы. Кружочки, изображавшие Землю и Марс, я перечеркнул крестиками. Перечеркивая Землю, я на всякий случай ткнул себя пальцем в грудь, а перечеркивая Марс, показал пальцем на цилиндр. Потом я постарался изобразить вокруг Сатурна кольцо и держал эту бумажку, прижав к стеклу иллюминатора, пока марсиане не ушли в глубь цилиндра.
Тогда я, совершенно обессилевший от нервного напряжения, присел на дно корзины. Выпитая натощак бутылка коньяка дала себя знать, и я не заметил, как уснул…
Проснулся я от того, что ярдах в двухстах от меня разорвался снаряд. Потом еще два. Несколько осколков прогудело где-то высоко над моей головой. Почти одновременно с этими тремя взрывами, не причинившими марсианам никакого вреда, в отдалении раздался грохот, от которого листва на деревьях под нами зашелестела, как при ураганном ветре, и от теплового луча марсиан взлетела на воздух батарея, укрывавшаяся за восточной окраиной городка. Кажется, это был Уэйбридж. А может быть, Шеппертон. Было очень трудно разобраться: дым, пламя, зыбкие коричневые стены пыли от рушившихся зданий. Все более или менее приметные ориентиры были начисто сметены с лица земли…
На этот раз пленных (если людей, взятых для такой цели, можно называть пленными) взяли в свои корзины марсиане с других боевых машин. Не значит ли это, что меня не хотят беспокоить, что меня как-то выделяют из массы других пленных?… А что, если меня решили оставить в живых? Просто так, не столько из благодарности (вряд ли они настолько сентиментальны), сколько в знак доверия? А если в знак особого доверия, то чего они от меня ждут?… Как мне отблагодарить марсиан за то, что они мне, единственному из всех захваченных ими людей, доверяют?
Погруженный в размышления, я долго не обращал внимания на местность, по которой неторопливо продвигались боевые машины марсиан.
Я был уверен почему-то, что мы возвращаемся в пустошь. И вдруг я поднял глаза и увидел, что мы передвигаемся в прямо противоположном направлении. Вскоре меня охватило странное чувство: меня томило какое-то неопределенное воспоминание. Я готов был поклясться, что совсем недавно я был уже в этих местах, хотя, и это было так же несомненно, ни разу не видел этого сверху. И вспомнил: в отдалении, вон за тем леском и за тем, и вон за той кучкой домиков, тонувших в сочной зелени садов, и во-о-он за теми высокими каменными изгородями расположились огневые позиции полка, которым командует мой друг полковник Кокс. Ну конечно, я еще помог ему выбрать для его гаубиц ложбинку справа от железнодорожной станции…
Значит, еще минут пять, не более, и мы окажемся в зоне действительного огня батарей. Судя по опыту предшествующих дней, им вряд ли удастся произвести больше одного залпа. В лучшем случае (для полковника Кокса, а не марсиан) ему удастся повредить одну из боевых машин марсиан. А потом полковник Кокс со своими орудиями и артиллеристами все равно будет сметен с лица земли. Но марсиане озлобятся. А кроме того, и это-то наиболее вероятно, разрывы снарядов единственного залпа полковника Кокса, не причинив никакого вреда цилиндрам, превратят меня, ничем не защищенного от осколков, в груду дырявого мяса… Не лучше ли будет не раздражать марсиан бесполезным сопротивлением?
Еще в военной школе я получал высшие баллы за то, что быстро и точно набрасывал в полевых условиях кроки. Мне до сих пор трудно вспомнить, отдавал ли я себе отчет, чем я руковожусь, набрасывая с лихорадочной быстротой на листке бумаги кроки местности, по которой, не подозревая о грозившей им опасности, продвигались боевые машины марсиан. Но скажу без ложной скромности, редко кому бы то ни было удавалось в столь короткие промежутки времени набросать в труднейших условиях (плохая видимость — ведь моя корзина была на обращенной назад части цилиндра, и трясло, как на спине у верблюда) столь точные кроки, от которых зависела — страшно сказать! — судьба человечества. Над всеми естественными и искусственными прикрытиями, за которыми укрывались орудия полковника Кокса, я по наитию (кто знает, какие знаки употребляют марсиане!) нарисовал, конечно схематически, орудия с белыми облачками вокруг их жерл и стал неистово стучаться в иллюминатор.
Не думаю, чтобы они услышали там, внутри, этот стук: слишком толсты были прозрачные пластины, заменявшие в них наше земное стекло. Но, прижавшись к иллюминатору, я застил собой свет, поступавший внутрь цилиндра, и на это обстоятельство марсиане сразу обратили внимание. Одна за другой промелькнули за иллюминатором несколько пар неподвижных холодных глаз.
А спустя считанные мгновения (я так до сих пор и не могу понять, как марсиане поддерживают между собой связь на походе) боевые машины развернулись в цепь, охватив с флангов огневые позиции полковника Кокса. Потом по тому же невидимому и неслышимому сигналу все машины одновременно подняли над собой сероватые цилиндрические предметы размером со ствол трехдюймового орудия, и в тучах рыжей пыли, в чудовищном пламени и грохоте взлетел на воздух и превратился в прах весь полк, со всей орудийной прислугой, со всеми расположенными в глубине позиций зарядными ящиками, повозками и слоноподобными лошадьми.
И все это обошлось без единого выстрела со стороны того, что еще несколько мгновений тому назад составляло грозное и мощное боевое подразделение.
Впрочем, для кого грозное? Для марсиан оно было бы не более грозным, чем нападение десятка ос на человека в водолазном скафандре.
Я не сентиментальная барышня. Я старый военный, и меня учили трезво расценивать боевую обстановку. Больно и трудно признаться, но я не вижу теперь на всей нашей планете сил, которые могли бы противостоять беспощадной и сверхсовременной мощи марсиан…
Я старался не вспоминать о полковнике Коксе.
Он был, смею надеяться, моим другом. Он был человеком хорошего происхождения и самых лестных связей. Я был бы рад иметь его на своей стороне в этой новой ситуации. Но я отнюдь не уверен, что он обладал достаточно широким кругозором, чтобы присоединиться к моей точке зрения, даже если бы ему представилась такая возможность. Он был, пожалуй, слишком чувствителен и старомоден для кадрового военного. Боюсь даже, что он не смог бы отнестись к моей точке зрения с должным если не пониманием, то хоть уважением. Что ж, это несколько облегчает тяжесть моих теперешних переживаний…
Весь во власти этих мыслей, я стоял, опершись о стенку корзины, когда мне вдруг в глаза ударил пучок света из иллюминатора. Я увидел во мраке цилиндра два глаза и матовый блеск бурого змеевидного щупальца. Мне показалось, что марсианин машет мне этим щупальцем, чтобы привлечь мое внимание. Во всяком случае, когда я приблизился к иллюминатору, щупальце поднесло к самому стеклу серебристую матовую пластинку, несколько напоминавшую алюминиевую. Я различил на ней прекрасно вычерченные густой черной краской «пифагоровы штаны»! Потом оно перевернуло пластинку. На обратной ее стороне было изображено что-то напоминающее крючковатый крест. Подобные знаки я часто встречал на индийских храмах, хотя ясно, что ничего общего с индийскими культовыми знаками, кроме чисто случайного внешнего сходства, этот знак не имел и иметь не мог.
«Пифагоровы штаны» были ответом на мой чертеж и, видимо, должны были служить подтверждением, что марсиане признают меня мыслящим высокоорганизованным существом, с которым они считают возможным вступить в контакт. Что же до крючковатого креста, то хочется видеть в нем знак того, что они признают меня полезным для себя существом, достойным признательности за помощь, которую я им только что оказал.
Первой моей мыслью было, что отныне я единственный на земле человек, которому не грозит гибель от руки (от щупальца) марсиан. Второй моей мыслью было, что я стою на пороге огромных и величественных свершений в своей судьбе. Третьей моей мыслью было: хорошо, что, кроме меня, никого в корзине не было!
Долго я смиренно искал указания и утешения в чтении библии. «Несть власти, аще не от бога»! Эти пророческие слова да будут мне путеводной звездой в моем грядущем трудном подвиге!
И не могу не повторить снова и снова: как хорошо, что никто не был свидетелем того, как между марсианами и мною впервые и навсегда установился нерушимый контакт.
Верю, что господь направил мою руку, когда я вычерчивал кроки огневых позиций полковника Кокса, и что он и в дальнейшем будет ее направлять в угодном ему направлении…
Ночью черное небо прорезал стремительный ярко-зеленый болид и упал милях в восьми от Уокингской пустоши. Это шестой снаряд с Марса. Новое пополнение. Со дня на день мы становимся сильнее и сильнее. К месту его падения сразу отправились две боевые машины, чтобы оградить его от возможных эксцессов со стороны безумцев, продолжающих сопротивление. К утру вновь прибывшие марсиане уже смогут принять участие в дальнейших мероприятиях по наведению порядка.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
Глава четвертая
Пятница, 26 июня
Для меня ясно одно: безвозвратно ушло время, когда Британия была повелительницей мира. Но трезвые политики не падают духом, а принимают решения в соответствии с обстановкой.
Я продолжаю стоять при этом на той же точке зрения, на которой стою с первого дня моей сознательной жизни: сила не нуждается в моральной упаковке. Сила есть сила, и этим все сказано.
Лично я склонен видеть в появлении на нашей старой планете марсиан нечто в высшей степени ободряющее. Больше того, я почти уверен, что при известной гибкости и такте возможно подлинно плодотворное объединение Британии и марсиан в единой государстве, в некоторое в конечном счете глубоко конструктивное и гармоническое целое. Конечно, ценой некоторых взаимных уступок в дальнейшем, а пока что за счет всех возможных уступок с нашей стороны. Вместе с марсианами, пусть и в качестве их младшего партнера, мы будем силой, которая в несколько месяцев подчинит себе все человечество.
Основания?
Первое. Было бы неразумно и катастрофично не понимать, что марсиане никогда и ни за что не откажутся от обязательств, которые они имеют по отношению к Англии и всему земному шару. Но они отнюдь не заинтересованы в полном или даже более или менее серьезном истреблении человеческого рода. Мне скажут: они питаются человеческой кровью. Правильно, питаются. Но именно по этой причине они и заинтересованы в сохранении человечества как своей питательной базы. Да и много ли им в конце концов потребуется для этой цели людей? Тысячи. Ну, сотни тысяч. Пусть даже на самый крайний случай несколько миллионов голов. Объединенное государство с лихвой обеспечит им это количество за счет политических преступников и цветных. Зато какой огромный прогресс в укреплении порядка! Под страхом попасть в щупальца марсиан мы в несколько недель добьемся идеального дисциплинирующего эффекта и внутри страны и в колониях. А если молодчикам вроде Томаса Манна и прочих социалистов и возмутителей общественного покоя (включая и моего кузена Арчи, если он не одумается, но он обязательно одумается, — я его неплохо знаю) будет угодно бунтовать, пусть и идут себе на здоровье на пропитание наших мудрых и верных союзников. И нет сомнения, что все государства мира с благодарностью будут предоставлять своих заключенных в распоряжение марсиан. Ради такой перспективы любое цивилизованное государство с радостью пойдет на некоторое разумное ограничение своего суверенитета. Мальтус был бы счастлив приветствовать марсиан во имя здоровья и гигиены человечества. Дикари, туземцы, политические преступники и смутьяны, безработные старше сорока — сорока пяти лет — какие поистине гигантские возможности удовлетворять самые широкие запросы наших старших партнеров! Без всякого ущерба дли цивилизации и прогресса!
Второе. Марсиане не смогут обойтись на Земле без посредников, без тех, кто полностью и с уважением понимал бы их цели, интересы и обязательства и которым они могли бы полностью доверить это трудоемкое и в известном смысле щекотливое дело. Только организованный в виде высокодисциплинированного и четко работающего государственного аппарата коллектив особо доверенных и глубокопорядочных людей способен обеспечить бесперебойное, равномерное и высококачественное снабжение достаточным поголовьем людей пищевого назначения.
Третье. Было бы в высшей степени легкомысленно недооценивать, с другой стороны, известную ограниченность могущественных боевых возможностей марсиан. Прежде всего они не знакомы с географией Земли. Без нашей помощи им не разобраться в сложном комплексе географических вопросов, в путанице мировых, региональных и внутригосударственных путей сообщения.
Кроме того, и это, пожалуй, самое важное, марсиане понятия не имеют о крупных естественных водоемах, начиная от рек и озер и кончая морями и океанами. Их нельзя в этом винить. Ведь на Марсе этого уже очень давно нет. Значит, то государство, которое поможет им своим флотом, окажет им поистине неоценимую услугу. Без наших плавучих средств для них станет преградой любой водоем, глубина которого превышает вышину их треножников. Без нас им нечего и думать о десанте на континент и завоевании всего мира.
Итак, в перспективе, и притом ближайшей, воссоединение марсиан и английских владений под единым знаменем, тень от которого даст долгожданную прохладу и покой всему человечеству. Со стороны людей потребуется второй по значению член этого могущественнейшего за всю историю человечества правительства, и этим всесильнейшим из всех смертных, когда-нибудь правивших на Земле, буду я, Я, ВЕЛЛ ЭНДЪЮ, первый из людей, вступивший в боевой и деловой контакт с нашими космическими гостями и уже оказавший им поистине неоценимую услугу…
Какое все-таки счастье, что Дженни с детьми сейчас так далеко отсюда, в Эдинбурге!
Пятница, 26 июня (продолжение)
На пустошь к нам пришли вновь прилетевшие марсиане. Пока они вместе с прежними марсианами совещались в яме, я имел возможность снова, на этот раз без ложной и ни на чем не основанной предвзятости, внимательно присмотреться к их внешнему облику.
Надо иметь мужество признаться, что я был к ним несправедлив. Они совсем не так отвратительны. Они вообще не отвратительны. И дело не столько в том, что я притерпелся, сколько в исходной точке зрения.
С точки зрения банальной эстетики, господствовавшей на Земле до прошлой пятницы, марсиане далеки от совершенства. Вряд ли они могли бы увлечь своим внешним видом какую-нибудь простодушную красотку с Пиккадилли, но только потому, что у нас с марсианами были разные представления о красоте. Но если красота — это наиболее экономное воплощение высшей целесообразности, то марсиане, превратившиеся в итоге многотысячелетнего прогресса их умственной деятельности в тело-голову, являются образцами высочайшей целесообразности и, следовательно, по-своему не только красивы, но и прекрасны. В восточных поэмах признаком высшей красоты считается лицо, подобное луне. Не сомневаюсь, что у африканцев приплюснутый нос и толстые губы также служат предметом восторженного воспевания в примитивных произведениях их невежественных поэтов. Но точно так же, как общечеловеческим критерием красоты до прошлой пятницы считался европейский критерий, так сейчас, после прошлой пятницы, носителями подлинного идеала красоты стали представители марсианского мира.
Нет ничего красивей и благородней внешнего облика завоевателя! Важно только понять это, прочувствовать эту непреложную истину. В остальном это становится только делом привычки. Пройдет год-два, а может быть, и меньше, и прекраснейшие дочери Земли будут вздыхать по марсианам — и вздыхать, увы, без всякой надежды на взаимность, потому что похоже, что марсиане — существа бесполые и размножаются отпочкованием…
Пятница, 26 июня. Полдень
Мне оказано волнующее доверие; сегодня я пас пленных.
Конечно, эти новички принимали меня за одного из своих, и я их, понятно, не разочаровывал, а, наоборот, всячески в этом приятном и для них и для меня заблуждении утверждал. Они обрадовались, узнав, что я в корзине уже шестые сутки. Они видели в этом хорошее предзнаменование для себя.
Оказывается, кем-то где-то был дня три тому назад обнаружен обескровленный труп, и по всему юго-востоку поползли слухи, что марсиане для каких-то неведомых целей выпускают из пленных кровь. Я изобразил на своем лице улыбку: «Разве вы не замечаете, что во мне не осталось ни единой кровинки?»
И все они облегченно рассмеялись.
Я стою на той точке зрения, что бывает обман который на том свете будет засчитываться как высшая степень милосердия. Если это так, а это именно так, то мне на небесах зачтутся все мои грехи. Я сказал этим беднягам, что, судя по всему, марсиане подобрали нас для того, чтобы поближе присмотреться к людям. Для этой цели они будут время от времени брать к себе внутрь цилиндра то одного, то двух, а то и больше человек, но что бояться этого нечего.
Смею надеяться, что именно под моим воздействием ни один из пленных и не подумал о том, чтобы улизнуть. Набрав необходимое количество продуктов в брошенных хозяевами домах и лавках, напившись и нагулявшись вдоволь, они спокойно отдались во власть щупалец, которые и вернули их в корзины.
Вскоре после того как и я снова очутился в своей корзине, я увидел в иллюминаторе пластину с крючковатым крестом. Скорее всего я прав, принимая это за знак признания моих, пусть и скромных, заслуг,
А может быть, они только проделывают надо мною какие-то свои заранее запланированные психологические опыты? Вдруг они всего лишь проверяют мои рефлексы, как биологи, изучающие реакцию муравьев или пчел на разные раздражители?… Или как собаководы, выискивающие среди очередного помета многообещающие экземпляры?… Ну что ж, на крайний случай и это не так плохо. Во всяком случае, сегодня я могу спать спокойно. Сегодня меня не умертвят. И завтра тоже…
Пятница, 26 июня. Полдень (продолжение)
Только я приготовился вздремнуть, как четыре боевые машины выпустили свои треножники и с уже привычным лязгом приблизились к нашей машине так близко, что мне стало вчуже за них страшно: достаточно было бы одного шального снаряда, чтобы сразу вывести их всех из строя. Надо будет подумать, как дать им понять, чтобы они всячески избегали такого скопления.
Но, судя по всему, они скучились ненадолго и только для того, чтобы рассмотреть меня получше. Во всяком случае, щупальце нашей машины подняло меня из корзины и передало на весу щупальцу из другой, Повертев меня перед ее передним иллюминатором (оказывается, у цилиндров впереди и по бокам тоже имеются иллюминаторы, только значительно большие, чем задние, обращенные к корзинам), второе щупальце таким же манером передало меня третьему. Точно таким же путем я был передан следующему щупальцу, и после подробного осмотра меня экипажем четвертой машины я был благополучно возвращен домой, в свою корзину.
Во время этих захватывающих перелетов меня приветствовали из своих корзин пленные, которых я меньше часу тому назад пас в разрушенном доме. В ответ я махал им рукой, улыбался и кричал: «Ну вот видите! Я нисколько не боюсь!.. Это наши подлинные друзья!.. Они нас всех подробнейшим образом изучат и распустят по домам!..»
Я еще не успел как следует прийти в себя после этого головокружительного воздушного променада, как крышки всех машин одновременно приподнялись и щупальца каждой перенесли по человеку внутрь своих цилиндров.
Что ни говори, а потребуется еще, вероятно, некоторое время, покуда я научусь с должным спокойствием переносить подобные сцены. Как все-таки счастливы по-своему цыплята, которые и понятия не имеют до самого последнего мгновения, зачем их понесли на кухню!.. Эти люди, которых щупальца уносили в глубь цилиндров на неминуемую и уже совсем близкую смерть, улыбались, смеялись, махали тем, кого они оставили в корзинах, как мальчишки, особенно высоко взлетевшие на «гигантских шагах».
А те, кто оставался еще в корзинах, кричали им, чтобы они не особенно задерживались внутри цилиндров, потому что всем интересно поближе посмотреть на марсиан.
Правда, из одного цилиндра раздались пронзительный человеческий вопль и довольное уханье марсиан, прежде чем крышка над ними окончательно завинтилась. Все оставшиеся на воле, то есть в корзинах (как все в конце концов относительно!), встревоженно взглянули на меня. И хотя меня самого пробрала нервная дрожь, я нашел в себе силу воли улыбнуться и крикнуть: «Нечего сказать, хорошее у них составится мнение о нашем пресловутом спокойствии!..»
И все-таки хорошо, что вскоре машины развернулись в каре и выступили в очередной боевой поход.
И тут, когда я уже думал, что обо мне, наконец, забыли и что мне удастся хоть — немного отдохнуть от этого сверхчеловеческого напряжения нервов, шторка в моем иллюминаторе раздвинулась. В нем показались не то две, не то три пары глаз (от волнения я позабыл, сколько в точности). Затем одно из щупалец, висевших до этого отвесно вдоль стенки цилиндра, вдруг взмыло в воздух, сделало плавный полукруг, и самый его конец повис перед моим ртом. Что-то внутри щупальца щелкнуло, и у моего рта оказалось нечто продолговатое, прозрачное, объемом с чайный стакан. Это нечто было заполнено чем-то темным, жидким…
Мой отказ был бы равносилен подписанию самому себе смертного приговора и не принес бы никакой пользы никому, в том числе и несчастной жертве…
Впрочем, я все больше проникаюсь уверенностью, что с их стороны это было не только испытанием моей преданности пришельцам с Марса. Возможно, что там, на их далекой планете, этим угощают гостей, всех, кому они хотят сделать приятное. Ведь в каком-то смысле я находился у них в гостях.
В таком случае мой отказ мог быть воспринят как оскорбление и иметь не менее далеко идущие последствия.
Трудно пересказать, что я передумал за эти короткие мгновения. Я подумал о своей семье, которая в случае отклонения мною этого угощения осталась бы без главы и кормильца в эти тяжкие времена. В то же время я твердо сознавал, что никогда еще судьбы моей страны и всего человечества так не зависели от того, проявит ли или не проявит один-единственный человек чисто условное чувство брезгливости. Я уверен, что и тот, кто только что стал в нашем цилиндре жертвой особенностей марсианского питания, легче умирал бы, если бы знал, что и он, пусть столь пассивным и косвенным путем участвует в борьбе за превращение своей страны в младшего партнера самых могущественных властителей, которые когда бы то ни было появлялись на просторах нашей старой планеты…
К чести марсиан, они даже не заставили меня выпить все до конца. Щупальце отплыло от моего рта, а в иллюминаторе снова, уже в третий раз за время моего пленения, появилась пластинка с крючковатым крестом. Теперь уже у меня не было никакого сомнения. Это могло означать только одно: они были мною довольны.
Итак, первый этап установления взаимопонимания между марсианами и человечеством можно считать завершенным. И радостно сознавать, что именно меня господь избрал на этот высокий подвиг. Нет теперь и не было никогда на всем земном шаре человека, обладающего такими поистине неограниченными возможностями воздействия на дальнейший ход мировой истории на страх всем подрывным элементам и для вящей славы христианской европейской цивилизации!
Задача теперь в том, чтобы выработать необходимый язык для более детального и точного общения с марсианами. Но в этом я смиренно полагаюсь на них, у которых интеллект так далеко ушел вперед по сравнению с человеческим.
Пятница, 26 июня
Для меня ясно одно: безвозвратно ушло время, когда Британия была повелительницей мира. Но трезвые политики не падают духом, а принимают решения в соответствии с обстановкой.
Я продолжаю стоять при этом на той же точке зрения, на которой стою с первого дня моей сознательной жизни: сила не нуждается в моральной упаковке. Сила есть сила, и этим все сказано.
Лично я склонен видеть в появлении на нашей старой планете марсиан нечто в высшей степени ободряющее. Больше того, я почти уверен, что при известной гибкости и такте возможно подлинно плодотворное объединение Британии и марсиан в единой государстве, в некоторое в конечном счете глубоко конструктивное и гармоническое целое. Конечно, ценой некоторых взаимных уступок в дальнейшем, а пока что за счет всех возможных уступок с нашей стороны. Вместе с марсианами, пусть и в качестве их младшего партнера, мы будем силой, которая в несколько месяцев подчинит себе все человечество.
Основания?
Первое. Было бы неразумно и катастрофично не понимать, что марсиане никогда и ни за что не откажутся от обязательств, которые они имеют по отношению к Англии и всему земному шару. Но они отнюдь не заинтересованы в полном или даже более или менее серьезном истреблении человеческого рода. Мне скажут: они питаются человеческой кровью. Правильно, питаются. Но именно по этой причине они и заинтересованы в сохранении человечества как своей питательной базы. Да и много ли им в конце концов потребуется для этой цели людей? Тысячи. Ну, сотни тысяч. Пусть даже на самый крайний случай несколько миллионов голов. Объединенное государство с лихвой обеспечит им это количество за счет политических преступников и цветных. Зато какой огромный прогресс в укреплении порядка! Под страхом попасть в щупальца марсиан мы в несколько недель добьемся идеального дисциплинирующего эффекта и внутри страны и в колониях. А если молодчикам вроде Томаса Манна и прочих социалистов и возмутителей общественного покоя (включая и моего кузена Арчи, если он не одумается, но он обязательно одумается, — я его неплохо знаю) будет угодно бунтовать, пусть и идут себе на здоровье на пропитание наших мудрых и верных союзников. И нет сомнения, что все государства мира с благодарностью будут предоставлять своих заключенных в распоряжение марсиан. Ради такой перспективы любое цивилизованное государство с радостью пойдет на некоторое разумное ограничение своего суверенитета. Мальтус был бы счастлив приветствовать марсиан во имя здоровья и гигиены человечества. Дикари, туземцы, политические преступники и смутьяны, безработные старше сорока — сорока пяти лет — какие поистине гигантские возможности удовлетворять самые широкие запросы наших старших партнеров! Без всякого ущерба дли цивилизации и прогресса!
Второе. Марсиане не смогут обойтись на Земле без посредников, без тех, кто полностью и с уважением понимал бы их цели, интересы и обязательства и которым они могли бы полностью доверить это трудоемкое и в известном смысле щекотливое дело. Только организованный в виде высокодисциплинированного и четко работающего государственного аппарата коллектив особо доверенных и глубокопорядочных людей способен обеспечить бесперебойное, равномерное и высококачественное снабжение достаточным поголовьем людей пищевого назначения.
Третье. Было бы в высшей степени легкомысленно недооценивать, с другой стороны, известную ограниченность могущественных боевых возможностей марсиан. Прежде всего они не знакомы с географией Земли. Без нашей помощи им не разобраться в сложном комплексе географических вопросов, в путанице мировых, региональных и внутригосударственных путей сообщения.
Кроме того, и это, пожалуй, самое важное, марсиане понятия не имеют о крупных естественных водоемах, начиная от рек и озер и кончая морями и океанами. Их нельзя в этом винить. Ведь на Марсе этого уже очень давно нет. Значит, то государство, которое поможет им своим флотом, окажет им поистине неоценимую услугу. Без наших плавучих средств для них станет преградой любой водоем, глубина которого превышает вышину их треножников. Без нас им нечего и думать о десанте на континент и завоевании всего мира.
Итак, в перспективе, и притом ближайшей, воссоединение марсиан и английских владений под единым знаменем, тень от которого даст долгожданную прохладу и покой всему человечеству. Со стороны людей потребуется второй по значению член этого могущественнейшего за всю историю человечества правительства, и этим всесильнейшим из всех смертных, когда-нибудь правивших на Земле, буду я, Я, ВЕЛЛ ЭНДЪЮ, первый из людей, вступивший в боевой и деловой контакт с нашими космическими гостями и уже оказавший им поистине неоценимую услугу…
Какое все-таки счастье, что Дженни с детьми сейчас так далеко отсюда, в Эдинбурге!
Пятница, 26 июня (продолжение)
На пустошь к нам пришли вновь прилетевшие марсиане. Пока они вместе с прежними марсианами совещались в яме, я имел возможность снова, на этот раз без ложной и ни на чем не основанной предвзятости, внимательно присмотреться к их внешнему облику.
Надо иметь мужество признаться, что я был к ним несправедлив. Они совсем не так отвратительны. Они вообще не отвратительны. И дело не столько в том, что я притерпелся, сколько в исходной точке зрения.
С точки зрения банальной эстетики, господствовавшей на Земле до прошлой пятницы, марсиане далеки от совершенства. Вряд ли они могли бы увлечь своим внешним видом какую-нибудь простодушную красотку с Пиккадилли, но только потому, что у нас с марсианами были разные представления о красоте. Но если красота — это наиболее экономное воплощение высшей целесообразности, то марсиане, превратившиеся в итоге многотысячелетнего прогресса их умственной деятельности в тело-голову, являются образцами высочайшей целесообразности и, следовательно, по-своему не только красивы, но и прекрасны. В восточных поэмах признаком высшей красоты считается лицо, подобное луне. Не сомневаюсь, что у африканцев приплюснутый нос и толстые губы также служат предметом восторженного воспевания в примитивных произведениях их невежественных поэтов. Но точно так же, как общечеловеческим критерием красоты до прошлой пятницы считался европейский критерий, так сейчас, после прошлой пятницы, носителями подлинного идеала красоты стали представители марсианского мира.
Нет ничего красивей и благородней внешнего облика завоевателя! Важно только понять это, прочувствовать эту непреложную истину. В остальном это становится только делом привычки. Пройдет год-два, а может быть, и меньше, и прекраснейшие дочери Земли будут вздыхать по марсианам — и вздыхать, увы, без всякой надежды на взаимность, потому что похоже, что марсиане — существа бесполые и размножаются отпочкованием…
Пятница, 26 июня. Полдень
Мне оказано волнующее доверие; сегодня я пас пленных.
Конечно, эти новички принимали меня за одного из своих, и я их, понятно, не разочаровывал, а, наоборот, всячески в этом приятном и для них и для меня заблуждении утверждал. Они обрадовались, узнав, что я в корзине уже шестые сутки. Они видели в этом хорошее предзнаменование для себя.
Оказывается, кем-то где-то был дня три тому назад обнаружен обескровленный труп, и по всему юго-востоку поползли слухи, что марсиане для каких-то неведомых целей выпускают из пленных кровь. Я изобразил на своем лице улыбку: «Разве вы не замечаете, что во мне не осталось ни единой кровинки?»
И все они облегченно рассмеялись.
Я стою на той точке зрения, что бывает обман который на том свете будет засчитываться как высшая степень милосердия. Если это так, а это именно так, то мне на небесах зачтутся все мои грехи. Я сказал этим беднягам, что, судя по всему, марсиане подобрали нас для того, чтобы поближе присмотреться к людям. Для этой цели они будут время от времени брать к себе внутрь цилиндра то одного, то двух, а то и больше человек, но что бояться этого нечего.
Смею надеяться, что именно под моим воздействием ни один из пленных и не подумал о том, чтобы улизнуть. Набрав необходимое количество продуктов в брошенных хозяевами домах и лавках, напившись и нагулявшись вдоволь, они спокойно отдались во власть щупалец, которые и вернули их в корзины.
Вскоре после того как и я снова очутился в своей корзине, я увидел в иллюминаторе пластину с крючковатым крестом. Скорее всего я прав, принимая это за знак признания моих, пусть и скромных, заслуг,
А может быть, они только проделывают надо мною какие-то свои заранее запланированные психологические опыты? Вдруг они всего лишь проверяют мои рефлексы, как биологи, изучающие реакцию муравьев или пчел на разные раздражители?… Или как собаководы, выискивающие среди очередного помета многообещающие экземпляры?… Ну что ж, на крайний случай и это не так плохо. Во всяком случае, сегодня я могу спать спокойно. Сегодня меня не умертвят. И завтра тоже…
Пятница, 26 июня. Полдень (продолжение)
Только я приготовился вздремнуть, как четыре боевые машины выпустили свои треножники и с уже привычным лязгом приблизились к нашей машине так близко, что мне стало вчуже за них страшно: достаточно было бы одного шального снаряда, чтобы сразу вывести их всех из строя. Надо будет подумать, как дать им понять, чтобы они всячески избегали такого скопления.
Но, судя по всему, они скучились ненадолго и только для того, чтобы рассмотреть меня получше. Во всяком случае, щупальце нашей машины подняло меня из корзины и передало на весу щупальцу из другой, Повертев меня перед ее передним иллюминатором (оказывается, у цилиндров впереди и по бокам тоже имеются иллюминаторы, только значительно большие, чем задние, обращенные к корзинам), второе щупальце таким же манером передало меня третьему. Точно таким же путем я был передан следующему щупальцу, и после подробного осмотра меня экипажем четвертой машины я был благополучно возвращен домой, в свою корзину.
Во время этих захватывающих перелетов меня приветствовали из своих корзин пленные, которых я меньше часу тому назад пас в разрушенном доме. В ответ я махал им рукой, улыбался и кричал: «Ну вот видите! Я нисколько не боюсь!.. Это наши подлинные друзья!.. Они нас всех подробнейшим образом изучат и распустят по домам!..»
Я еще не успел как следует прийти в себя после этого головокружительного воздушного променада, как крышки всех машин одновременно приподнялись и щупальца каждой перенесли по человеку внутрь своих цилиндров.
Что ни говори, а потребуется еще, вероятно, некоторое время, покуда я научусь с должным спокойствием переносить подобные сцены. Как все-таки счастливы по-своему цыплята, которые и понятия не имеют до самого последнего мгновения, зачем их понесли на кухню!.. Эти люди, которых щупальца уносили в глубь цилиндров на неминуемую и уже совсем близкую смерть, улыбались, смеялись, махали тем, кого они оставили в корзинах, как мальчишки, особенно высоко взлетевшие на «гигантских шагах».
А те, кто оставался еще в корзинах, кричали им, чтобы они не особенно задерживались внутри цилиндров, потому что всем интересно поближе посмотреть на марсиан.
Правда, из одного цилиндра раздались пронзительный человеческий вопль и довольное уханье марсиан, прежде чем крышка над ними окончательно завинтилась. Все оставшиеся на воле, то есть в корзинах (как все в конце концов относительно!), встревоженно взглянули на меня. И хотя меня самого пробрала нервная дрожь, я нашел в себе силу воли улыбнуться и крикнуть: «Нечего сказать, хорошее у них составится мнение о нашем пресловутом спокойствии!..»
И все-таки хорошо, что вскоре машины развернулись в каре и выступили в очередной боевой поход.
И тут, когда я уже думал, что обо мне, наконец, забыли и что мне удастся хоть — немного отдохнуть от этого сверхчеловеческого напряжения нервов, шторка в моем иллюминаторе раздвинулась. В нем показались не то две, не то три пары глаз (от волнения я позабыл, сколько в точности). Затем одно из щупалец, висевших до этого отвесно вдоль стенки цилиндра, вдруг взмыло в воздух, сделало плавный полукруг, и самый его конец повис перед моим ртом. Что-то внутри щупальца щелкнуло, и у моего рта оказалось нечто продолговатое, прозрачное, объемом с чайный стакан. Это нечто было заполнено чем-то темным, жидким…
Мой отказ был бы равносилен подписанию самому себе смертного приговора и не принес бы никакой пользы никому, в том числе и несчастной жертве…
Впрочем, я все больше проникаюсь уверенностью, что с их стороны это было не только испытанием моей преданности пришельцам с Марса. Возможно, что там, на их далекой планете, этим угощают гостей, всех, кому они хотят сделать приятное. Ведь в каком-то смысле я находился у них в гостях.
В таком случае мой отказ мог быть воспринят как оскорбление и иметь не менее далеко идущие последствия.
Трудно пересказать, что я передумал за эти короткие мгновения. Я подумал о своей семье, которая в случае отклонения мною этого угощения осталась бы без главы и кормильца в эти тяжкие времена. В то же время я твердо сознавал, что никогда еще судьбы моей страны и всего человечества так не зависели от того, проявит ли или не проявит один-единственный человек чисто условное чувство брезгливости. Я уверен, что и тот, кто только что стал в нашем цилиндре жертвой особенностей марсианского питания, легче умирал бы, если бы знал, что и он, пусть столь пассивным и косвенным путем участвует в борьбе за превращение своей страны в младшего партнера самых могущественных властителей, которые когда бы то ни было появлялись на просторах нашей старой планеты…
К чести марсиан, они даже не заставили меня выпить все до конца. Щупальце отплыло от моего рта, а в иллюминаторе снова, уже в третий раз за время моего пленения, появилась пластинка с крючковатым крестом. Теперь уже у меня не было никакого сомнения. Это могло означать только одно: они были мною довольны.
Итак, первый этап установления взаимопонимания между марсианами и человечеством можно считать завершенным. И радостно сознавать, что именно меня господь избрал на этот высокий подвиг. Нет теперь и не было никогда на всем земном шаре человека, обладающего такими поистине неограниченными возможностями воздействия на дальнейший ход мировой истории на страх всем подрывным элементам и для вящей славы христианской европейской цивилизации!
Задача теперь в том, чтобы выработать необходимый язык для более детального и точного общения с марсианами. Но в этом я смиренно полагаюсь на них, у которых интеллект так далеко ушел вперед по сравнению с человеческим.
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Re: русская фантастика.
Пятница, 26 июня. Четыре часа пополудни
Правильней всего было бы высадить меня на Землю и дать мне возможность любым путем передать правительству их ультиматум и мой проект сотрудничества и государственного объединения. Я уверен, что мой проект нашел бы понимание у большинства министров и членов палаты лордов. Но не было решительно никакой возможности объяснить мой план марсианам. Приходилось поэтому ограничиться тем, чтобы давать им кроки местности и такие схемы боевых действий, которые обеспечивали бы наименьшее количество жертв среди мирного населения и наименьшие разрушения невоенных объектов. Вот когда мне и, надеюсь, Англии пригодилось то обстоятельство, что военная школа, питомцем которой я являюсь, проводила учебные маневры как раз в тех местах, где сейчас ведут свое наступление марсиане.
Как военный, никогда не осквернявший свою репутацию ложью, я обязан заявить, что на первых порах недооценивал военного и технического гения представителей этой знаменитой планеты. Оказывается, кроме тепловых лучей, на их вооружении имеется еще одно неотразимое оружие — черный дым. Они выпускают на объект нападения клубы черного дыма, который душит все живое, но оставляет совершенно целыми и невредимыми строения, машинное оборудование и прочие предметы материальной культуры! Дым постепенно оседает в виде черного порошка, из которого, на мой взгляд, можно изготовлять первоклассные красители для текстиля и промышленных лаков. Порошок этот следует убирать как. можно скорее, потому что первый дождь смывает его без остатка.
Суббота, 27 июня. Десять часов утра
Никогда еще я не имел таких оснований считать себя идиотом! Я мог, я обязан был предусмотреть эту возможность!
В самом деле. Каждый вечер мы возвращались на Хорселлскую пустошь по одной и той же дороге. Каждое утро мы отправлялись по той же дороге в обратном направлении. Навстречу новым победам? Бесспорно. Но ведь и навстречу неизвестности. Я не имел права успокаиваться на том, что армейские части откатились далеко на северо-восток.
И все же кто мог подумать, что неожиданности грозят нам со стороны каких-то штатских!
Правда, что-то вроде искорки сомнения вспыхнуло у меня еще вчера, когда мы возвращались на пустошь. Мой взгляд упал на велосипедный завод, вернее — на то, что от него осталось. Его обгоревший и полуобрушившийся остов мрачно и как-то угрожающе чернел у обрыва крутого и широкого оврага на ярко-оранжевой стене заката. Я патриот, горжусь индустриальной мощью Британии, но, смею все же заявить, терпеть не могу индустриальных пейзажей. Они портят мне настроение. Они портят буколическую красоту доброй, веселой, старой Англии. Они портят людей, которые приходят на предприятия законопослушными и доверчивыми верноподданными короны. Они портят молодых людей призывного возраста.
Мне пришло в голову, что лишняя порция теплового луча никогда не повредит. Я торопливо набросал на бумажке контуры завода, а над ним разрывы снарядов.
По меньшей мере полминуты две боевые машины тщательно прожаривали заводской скелет, пока он окончательно не осыпался и не превратился в смрадную груду полурасплавленного и потрескавшегося кирпича.
И все же этого оказалось недостаточно.
Два часа тому назад, как раз невдалеке от этих проклятых развалин, неожиданно взлетела на воздух одна из боевых машин. Она спокойно, не встречая на своем пути препятствий, шагала третьей справа от нашей, пока не достигла того единственного узкого места, где можно было перешагнуть через овраг. И тут раздался оглушительный взрыв.
Теперь-то я знаю, что это сработала адская машина, предательски замаскированная дерном и битым кирпичом. А тогда я увидел, как внезапно в темно-рыжем небе вырос огненный холм вздыбленной земли. Треножник несчастной боевой машины как бы растаял, ее цилиндр боком грохнулся в овраг и покатился по нему, как неправдоподобно громадная консервная банка. Мы кинулись на помощь, но были еще ядрах в пятистах от него, когда крышка цилиндра отлетела прочь и из нее показались первые щупальца. Это было безумие! Это было так не похоже на осторожных и осмотрительных марсиан! Они должны были ждать нашего прибытия и уже тогда только отвинчивать крышку!
И вот я увидел, как откуда-то, видимо из норы во внутреннем склоне оврага, полетела в открытый цилиндр вторая адская машина, и со всеми, кто не успел еще выбраться, было покончено. Клочья кровавого мяса брызнули во все стороны и оглушили единственного марсианина, которому к этому времени удалось отползти от цилиндра ярдов на пятнадцать.
Его расстреляли в упор из дрянных охотничьих ружей два обросших человека в рваной, отвратительно грязной одежде, опоясанные дешевыми матерчатыми патронташами.
Нет, они не стали удирать от нас. У них хватило мозгов, чтобы понять, что убежать от марсиан невозможно. Они перезарядили ружья и стали палить по приближавшимся цилиндрам. С таким же успехом они могли бы стрелять из рогаток по Дуврским скалам.
О, если марсиане догадались бы хоть на несколько минут спустить меня на землю! Я бы придушил этих мерзавцев собственными руками. Но марсиане оказались умнее меня. Надо еще и еще раз воздать должное великолепному хладнокровию и блистательной расчетливости этих прирожденных завоевателей.
Они взяли их живьем и швырнули в мою корзину. А пока они еще извивались высоко над моей головой в могучих щупальцах, в иллюминаторе мелькнула знакомая табличка с крючковатым крестом: марсиане целиком полагались на мою преданность и сообразительность. И смею надеяться, я не обманул их надежд!
Пленники не очень удивились, обнаружив в корзине еще одного человека.
С минуту они тяжело дышали, упершись спинами в стенку цилиндра.
— Вот это здорово! — воскликнул, наконец, младший из них, невысокий, тонкогубый, кудлатый, как пудель, вытаскивая дрожащими руками из кармана старенький кожаный портсигар. — У нас тут собралась неплохая компания! Хотите закурить? — протянул он мне портсигар.
Этот невзрачный малый был в состоянии крайнего возбуждения. Второй, высокий, широкоплечий, с загорелой лысиной, обрамленной по сторонам плохо подстриженными седыми волосами, был внешне спокоен.
Вот и говорите после этого, что нет на свете наития! Я повел себя с ними, как равный с равными. Я взял сигарету, и мы закурили.
— Видали? — торжествующе продолжал кудлатый, судорожно затянулся и закашлялся. — Полный ящик марсиан ко всем чертям!
— Великолепно сработано! — ответил я. — Никогда бы не подумал, что такое возможно.
— Возможно! Все возможно! — расхохотался (подумать только, в таком положении расхохотался!) кудлатый. — Плохо вы знаете англичан, сэр!
— Я надеюсь, что вы не откажете мне в чести быть англичанином, — возразил я с улыбкой, которая стоила мне очень многого.
— Прошу прощения, сэр, — спохватился кудлатый. — Я не хотел вас обидеть… Я только хотел сказать, что просто так англичане не сдаются… Что мы еще повоюем…
Его перебил лысый:
— Ходят слухи, что они питаются людьми… Что они якобы кормятся человеческой кровью…
Видимо, он еще не терял надежды, что я отвечу на его вопрос отрицательно. Но я утвердительно кивнул головой.
Лысый помрачнел еще больше и замолк надолго.
— Еще вчера нас было трое, — сказал я.
Казалось, что на кудлатого мои слова не произвели никакого впечатления. Он продолжал упиваться своей пирровой победой. Глаза его лихорадочно блестели.
— Даже помирать не так обидно, когда знаешь, что отправил на тот свет полную кастрюлю этих чертовых чудищ!
Он сделал несколько глубоких затяжек, швырнул окурок за борт корзины и не совсем последовательно добавил:
— А что, если выпрыгнуть из этого лукошка?
— Поймают, — сказал я с самым обреченным видом, который был в силах изобразить. — Разве только когда вернемся в пустошь. Ночью… А пока давайте знакомиться. Томас Браун. Бухгалтер.
— А что! — запальчиво заметил кудлатый. — Среди бухгалтеров тоже попадаются совсем неплохие парни!
Видимо, он хотел сказать мне нечто приятное.
В интересах дела я проглотил эту пилюлю. Мне надо было во что бы то ни стало заставить его разговориться.
— Вчера мы тут с одним парнем, ирландцем, попробовали было улепетнуть, — продолжал я. — Между прочим, тоже палили из ружья и тоже охотничьего…
— И что? — спросил кудлатый.
Я пожал плечами.
— Они его сожгли? — спросил кудлатый.
Я отрицательно покачал головой.
— Противно! — промолчал после коротенькой паузы кудлатый.
— Что ж, — вздохнул я, — давайте хоть на несколько часов знакомиться.
— Джек, — представился кудлатый. — Джек Смит. Литейщик.
— Фергюс Дэвидсон. Слесарь, — мотнул головой лысый.
— Вы с этого завода? — кивнул я на развалины велосипедного завода.
— Подымай выше, с Сэнт-Кетринских доков! — горделиво ответил кудлатый.
Я поразился не на шутку.
— Вы хотите сказать, что вы пробрались сюда из Лондона?
— Потомственные почетные кокни! — ответил оборванец таким тоном, словно он был пэром Англии.
— Нас, докеров, голыми руками не возьмешь! — снова разгорячился он. — Мы, с вашего позволения, сэр, не бараны… Мы пораскинули мозгами и решили действовать… В нашем союзе…
Он вдруг замолк, вопросительно глянул на Дэвидсона, словно спрашивая, можно ли выдать мне военную тайну. Лысый утвердительно кивнул, и тогда кудлатый Смит простодушно поведал мне такое, от чего у меня потемнело в глазах.
Оказывается, лондонская чернь, и не только лондонская (кудлатый намекнул, что уже имеется договоренность и с Бирмингамом, и с Глазго, и с Манчестером, и с горняками Уэльса), собирается на свой страх и риск вести войну с марсианами.
На манер испанских гверильясов. Нетрудно понять, что значит такая борьба в условиях капитуляции армии л к чему такая борьба может в конечном счете привести. Я содрогнулся, представив себе, к чему скатится бедная Англия, если вдруг случится чудо и эти ист-эндовские гверильясы победят марсиан. Чернь у кормила государственной власти!.. Лорд-канцлер — литейщик!.. Сапожник в палате общин!.. Дети поденщиков и лакеев на одной парте с моими детьми!.. Моя жена на файв-о-клоке у кухарки!.. Все, что есть в Англии родовитого, богатого, просвещенного и тонко думающего, под пятой у торжествующего простонародья!
Нет, нет и еще тысячу раз нет! Пусть лучше все летит в тартарары, пусть Англия станет даже самой заурядной провинцией великой марсианской империи, пусть нами правят немцы, американцы, французы, но только не взбунтовавшаяся безграмотная чернь. В каком поистине величественном ореоле предстали предо мною профессор Тьер и генерал Галиффе, которые имели мудрость и мужество призвать пруссаков против сорвавшейся с цепи закона и религии парижской голытьбы!
Эти мысли буквально раскалывали на части мой мозг, а Смит с упоением разворачивал передо мною свои воинственные и столь далеко ведущие планы. Как я ни старался сохранить на своем лице внимательное и благожелательное выражение, оно все же время от времени поневоле мрачнело, и кудлатый думал, что это потому, что я не верю в выполнимость столь заманчивых планов. Он амикошонски хлопал меня по плечу, он старался меня подбодрить! А я с тоской мечтал о той сладостной минуте, когда милосердные щупальца избавят меня от этого вонючего общества грязных и страшных плебеев…
Наша боевая машина уже давно продолжала свой путь на левом фланге каре.
— Я бы отдал жизнь за то, чтобы принять посильное участие в нашей общей борьбе, — сказал я, надеясь узнать, где и как можно будет найти штаб этих заговорщиков.
— Здесь, в корзине? — усмехнулся лысый.
— Я сегодня ночью снова попытаюсь бежать, — перешел я на шепот, то и дело с подчеркнутой опасливостью оглядываясь на иллюминатор.
— Вы все-таки считаете, что есть шансы? — загорелся приунывший было кудлатый.
— К сожалению, мы ничем не рискуем.
— Вот то-то и оно! — жарким шепотом поддержал меня кудлатый. — На всякий случай запомните адресок. Сможет вам в Лондоне пригодиться…
Он снова глянул на лысого, испрашивая у него разрешения, и лысый снова разрешил.
— Олдгейтхай-стрит, угол Миддлэсекс-стрит… Запомнили?… Второй дом от угла, там, где «паб»… забыл вдруг, как он называется.
— «Голубой лев», — подсказал лысый.
— Правильно. «Голубой лев», во дворе спросите инженера Стеффенса…
— Инженера? — неприятно поразился я. Мне было дико представить себе образованного человека в компании с подобным отребьем.
— Инженера, — подтвердил кудлатый. — Расскажите, что мы с Дэвидсоном уничтожили марсианскую машину… Это придаст ребятам бодрости… А может быть, нам повезет, и всем троим удастся убрать ноги подальше, тогда нам с вами, сэр, большущие дела еще предстоят!..
Тут его взгляд впервые остановился на уголке корзины, в котором были сложены мои запасы. Он мог спросить, что это такое, и тогда я влип бы в неприятную историю.
— А что, если нам выпить по стаканчику бренди? — спросил я с неплохо разыгранным радушием. — Все-таки веселее станет на душе.
— Бренди? — удивились оба джентльмена.
— Осталось от вчерашнего парня, — стал я врать напропалую, чувствуя, что мне, кажется, не скоро удастся выпутаться из этого неприятного разговора.
И снова мне пришли на выручку мои верные и мудрые союзники!
Я увидел в иллюминаторе две пары неподвижных черных глаз и табличку, на которой был изображен какой-то знак.
Судя по обстановке, это мог бы быть знак вопроса. Во всяком случае, я страстно хотел, чтобы это был именно знак вопроса. В таком случае, у меня спрашивали, достаточно ли я выведал у наших пленных, не пора ли с ними кончать.
— Глаза! — закричал я страшным голосом. — Вы видите, они на нас смотрят! Сейчас они будут нас забирать к себе внутрь цилиндра, двоих из нас… Это их дневная порция — два человека… Давайте поскорее прыгать!..
И я стал суматошно «помогать» то одному, то другому взобраться на край корзины. А когда они заметили взметнувшиеся к нашей корзине щупальца, было уже поздно. Через мгновение щупальца обхватили обоих воинственных истсайдских джентльменов.
— Не забудьте! — крикнул мне, уже находясь высоко над корзиной, кудлатый Смит. — Инженер Стеффенс! Угол Олдгейтхай-стрит и Миддлэсекс-стрит!.. II скажите, что мы умираем с гордо поднятой головой!..
— Не забуду! — весело крикнул я ему в ответ. — Приготовьте ему место потеплее в аду, вашему инженеру Стеффенсу и всей вашей банде!
— Я вас не понял! — успел еще переспросить кудлатый, пока медленно отвинчивалась крышка цилиндра. — О чем это вы?… Громче!
— Будьте вы оба прокляты вместе с вашим грязным Дэвидсоном! — заорал я с диким торжеством.
Если бы вы видели их лица!..
Суббота, 27 июня
Это была моя мысль — выйти на побережье, чтобы отрезать противнику пути эвакуации на ту сторону канала. К сожалению, они или не захотела со мной согласиться, или плохо меня поняли.
Я им начертил ясную схему: идти вдоль побережья, но вне достигаемости артиллерии военных кораблей. Я даже, словно предчувствуя несчастье, нарисовал одну нашу машину у самого берега и облачка вспышек снарядов вокруг нее и военный трехтрубный корабль, ведущий по ней огонь. Но они, видимо, не разобрались в моем предостережении. Ведь у них на Марсе нет судоходных водоемов.
И мне выпала печальная судьба беспомощно наблюдать, как правофланговая боевая машина вступила в пролив так далеко, что треножник ее почти целиком скрылся под водой, и как прямо на нее помчался крейсер.
Кажется, это был «Сын грома». Если это так. то на нем служит (вернее, служил) артиллерийским офицером старший брат Арчибальда — Фрэнсис. Конечно, я в таком отдалении не мог даже в бинокль увидеть моего несчастного кузена. «Сын грома» успел сделать только один залп из своих носовых орудий и попал-таки в правофланговую боевую машину марсиан. Снаряд разорвался внутри цилиндра и разметал в клочья весь его экипаж. Но перед тем как рухнуть в воду, машина, уже лишенная своего мозга, подняла все же трубу, испускающую тепловой луч, крейсер вспыхнул, как спичечный коробок, огонь мгновенно достиг его пороховых погребов, и чудовищный взрыв довершил то, чего еще не успел сделать тепловой луч.
Как член фамилии Эндъю, я почувствовал гордость за высокое мастерство и отвагу моего кузена Фрэнсиса Эндъю. Как военный и патриот, я не мог не отдать должное мужеству и выдержке прочих офицеров а команды «Сына грома». Это было высоковолнующее зрелище, в сравнении с которым тускнеет подвиг древних героев Фермопильского ущелья. Но как реальному политику мне было больно видеть бесполезную гибель одного из тех кораблей, которые вскоре потребуются нам с марсианами для объединенных и вдохновляющих действий во славу цивилизации к прогресса.
Первое, что мелькнуло у меня в мозгу, когда я увидел, как в облаках пара ушли под воду печальные остатки правофланговой машины, это вполне понятное опасение, как бы оставшиеся в живых марсиане не заподозрили, что я нарочно подвел их несчастных товарищей под огонь орудий Фрэнсиса. Но последовавшее после гибели боевой машины заставило меня устыдиться моих подозрений. Почти сразу после того как развороченная снарядом с крейсера машина, уничтожив безумный крейсер, сделала несколько шагов мористей и исчезла в водах канала, в иллюминаторе моего цилиндра показалась пластина с крючковатым крестом. Даже в такую минуту они нашли в себе силы, чтобы успокоить меня, подчеркнуть, что они меня ни в чем не винят! В такую минуту!.. Вот это военные!..
Были достойны всяческого восхищения быстрота и четкость, с которыми они перестроили свои ряды и двинулись на северо-запад, на Лондон.
Суббота, 27 июня. Восемь часов вечера
Я все более убеждаюсь, что был прав в своих предположениях. Они и не помышляют об уничтожении всего населения. То, что они совершили с момента высадки, следует, очевидно, понимать как операцию по устрашению, которая должна была привести к прекращению военного сопротивления десанту.
Им ровным счетом ничего не стоило бы в несколько дней уничтожить Лондон со всеми его обитателями и двинуться дальше двумя колоннами на север и запад. Между тем лишь только они перестали встречать организованное сопротивление, марсиане начисто прекратили боевые действия. По существу, большинство районов Лондона остались совершенно нетронутыми.
Свершилось исторически неизбежное: марсиане стали повелителями Англии. На очереди дня — перенесение боевых операций на континент. Я уже набросал для них схему, которая, насколько я могу понять, служит сейчас предметом их обсуждения. Но прежде всего надо ликвидировать опасное гнездо заговорщиков на углу Олдгейтхай-стрит и Миддлэсекс-стрит…
Я чувствую огромный прилив сил, в частности и в связи с тем, что мы не продвинулись дальше юго-восточной окраины Лондона и что, следовательно, мои близкие вне всякой опасности. Бедные мои! Они, конечно, с ума сходят от беспокойства. Может быть, даже думают, что я погиб. Если бы они знали, что я жив, здоров, полон кипучей энергии и замыслов титанических масштабов!
Впрочем, насчет здоровья я, пожалуй, несколько преувеличивал. Вчерашний дождь и ночевка под открытым небом наградили меня довольно противным насморком. Я промок до нитки и продрог до мозга костей. Вольно же мне было забыть об одеялах. Их можно было взять хотя бы в той самой лавке, где мы расстались с О’Флаганом. Но тогда в спешке мы думали прежде всего о пище и питье. А потом, когда О’Флаган угодил в цилиндр, мне было не до одеял.
И вот я чихаю и чихаю, точно кошка. Меня даже легонько знобит. В порядке профилактики я осушил больше бутылки мартини. В Индии мне в подобных случаях всегда помогал коньяк. Поможет и на этот раз. Но, конечно, не сразу… А тут еще подул свежий ветер с Темзы. Мы стоим ярдах в пятидесяти от берега. Отсюда до моей квартиры — не больше семи-восьми миль… Черт возьми, я бы сейчас с удовольствием принял горячую ванну!
Воскресенье, 28 июня
Это поистине гениальные существа! Они догадались, что мне в теперешнем моем состоянии было бы лучше в закрытом от ветра помещении!
Вчера, когда солнце уже скрывалось за Вест-Эндом, милосердное щупальце перенесло меня внутрь цилиндра. Меня сразу охватило благодатное чувство тепла и покоя, и я, почихав еще минут десять, заснул.
Я проснулся рано утром от вопля: марсиане подкреплялись перед деловым днем. Не скрою, мне с непривычки стало жутковато. Я зажмурил глаза и прикинулся спящим… Меня они не трогают!..
Я не заметил, как снова заснул. Меня разбудили мирные и еще не жаркие солнечные лучи, пробивавшиеся через иллюминатор.
Было четверть восьмого утра. Значит, я в общей сложности проспал около десяти часов, но чувствовал себя на редкость отвратительно. Болела голова. Очень хотелось пить, а все мои запасы остались в корзине.
Я подошел к иллюминатору, выглядывающему в корзину, и увидел, что в ней копошились пятеро пленных: трое мужчин и две женщины с изможденными, голодными я полубезумными лицами. Одна из женщин (на вид лет двадцати) была в голубой жакетке с большими пуфами. На голове у нее чудом сохранилась газовая шляпка с нелепо болтающимися искусственными цветочками. Другая — постарше, простоволосая, с пышными рыжеватыми волосами, в моем вкусе. Одевается, видно, у первоклассного портного. Очень может быть, что это дама из общества.
Все пятеро пожирали мои запасы с жадностью давно не евших людей. Та, которая с цветочками, случайно подняла глаза, заметила меня и испуганно вскрикнула. Двое мужчин — один из них полицейский, без шлема, с обвисшими от истощения и давно не бритыми щеками, другой — типичный пожилой клерк, без пиджака, в жилете и грязном стоячем воротничке — вздрогнули и бросили на меня быстрый взгляд затравленных животных. Простоволосая женщина и третий мужчина (у него большая розовая лысина и желтые усы на нездоровом костистом лице) продолжали жрать, не обратив на меня никакого внимания.
Я отодвинулся от иллюминатора, но потом заставил себя снова приблизиться к нему. Эти опустившиеся существа возбуждали во мне какое-то болезненное любопытство. Неужели все лондонцы так быстро опустились?
Но только я успел прильнуть к прозрачной толще иллюминатора, как клерк вдруг сжал грязные кулаки и, рванулся к иллюминатору с такой стремительностью, что я на какой-то миг забыл о том, что нахожусь за надежным прикрытием, и отпрянул в глубь цилиндра.
Мне стало стыдно своего малодушия, и я вернулся на свой наблюдательный пункт. Рядом со мной пристроился один из марсиан. Доверчиво полижи в мне на плечо одно из щупалец, он уставился на пленных.
Сейчас уже все пятеро лондонцев размахивали кулаками перед самым иллюминатором. Судя по их широко раскрытым ртам и ненавидящим лицам, они выкрикивали какие-то проклятия и угрозы. Несчастные пигмеи! Против кого они выступают! Если бы они могли понять, кого они удостоились лицезреть, перед тем как превратиться в продукт питания!
Мне было стыдно перед марсианином за их вульгарное поведение и совершенно непристойный вид.
Впрочем, не прошло и минуты, как они снова принялись уничтожать мои запасы.
На Темзе ни суденышка. На берегу ни души. У наших ног мертвый Лондон.
Очень хочется пить. Я чихаю почти беспрерывно.
Вдруг в моей голове возникает глупейшая мысль; интересно, подвержены ли марсиане насморку?…
Я с досадой щупаю свои обросшие щеки. Завтра утром — неделя как меня в последний раз брил Моррисон. Интересно, жив ли он? Куда он делся? Не удивлюсь, если он, пользуясь суматохой, скрылся, захватив все более или менее ценное, что есть в моей квартире.
Воскресенье, 28 июня. Вечер
Они пришли в форменное остервенение — эти люди в корзине. Насытившись и утолив свою жажду, они схватили бутылки и пытались разбить стекло иллюминатора. Оно, конечно, выдержало, не дав ни трещины, ни вмятин, но бутылки одна за другой разлетались вдребезги. В том числе и еще непочатые. Их руки были в крови от бесчисленных порезов. Покончив с бутылками, они стали колотить по иллюминатору кулаками, оставляя на нем кровавые следы. Сквозь него уже почти ничего не видно. Нет, один уголок, самый верхний, остался чистым. Им до него невозможно было дотянуться. Поэтому мне удалось увидеть (марсианину, видимо, надоело, и он ушел), как клерк стал рвать на полосы скатерти, в которые была увязана провизия, скатывать эти полосы в жгуты и связывать в самодельную веревку. Чтобы удлинить ее, обе женщины порвали свои юбки и тоже скрутили из них жгуты, Бесстыдницы! Остаться в нижних юбках перед посторонними мужчинами! Боже, как тонок еще слой культуры на наших людях!
Потом в ход пошли подтяжки и пояса мужчин. Связав из всего этого канат, клерк прикрепил его к краю корзины, а свободный конец перебросил наружу.
Им нельзя было позволить убежать. Они могли своей безответственной болтовней создать нам немалые затруднения. Я жестом привлек внимание моих марсиан к готовящемуся побегу. Странно, почему они так вяло передвигаются? Во много раз медленней, чем тогда на пустоши близ Уокинга. Но вот один из них дополз, наконец, до какого-то выступа на стене, нажал кнопку. Я вижу, как словно нехотя вздымается по ту сторону цилиндра щупальце и невыносимо медленно плывет в воздухе к корзине.
Но бунтовщики (я их иначе не могу уже назвать) заметили, что щупальце пришло в движение. При помощи клерка (он переплел перед собой обе свои ладони, и остальные становятся на них, как на скамейку) они один за другим перемахивают через высокий край корзины и, ухватившись за канат, начинают спускаться. Своих шлюх они пустили первыми! Джентльмены, с позволения сказать! Я вижу только напружившийся край каната, закрепленный торопливым узлом. Неужели он выдержит всех пятерых взрослых человек? Он не должен, не имеет права выдержать!.. Слава богу, не выдержал! Оборвался!..
А вспотевший и обезумевший от ужаса клерк пытается подпрыгнуть до края корзины и не может. Не те годы, сэр! Опершись спиной о стенку, он как завороженный смотрит на медленно приближающееся беспощадное щупальце. Вот оно, наконец, достигло цели, попыталось (да, только попыталось) схватить бешено сопротивляющегося клерка… Впервые за все время моего пленения я вижу, как человеку удается отбиться от щупальца!.. После нескольких бесплодных попыток оно бессильно падает, глухо звякнув о цилиндр…
Что-то неладное творится с нашей машиной…
Ужасно хочется пить…
Кажется, вторник, 30 июня
Два дня во рту не было ни крошки пиши, но голода я совсем не чувствую. Мне очень хочется пить.
Удивительно, что все четверо марсиан совершенно не движутся. Они обмякли на полу, как четыре большие кучи темно-бурого, тускло лоснящегося студня. Они только изредка вздрагивают, словно сквозь них пропускают гальванический ток… Отвратительно пахнет. Душно. Очень жарко. Хоть бы дождь пошел и остудил раскаленные стенки и крышку цилиндра.
Непонятно, почему мы не движемся, почему стоят на месте и остальные боевые машины? Три из них находятся в пределах нашей видимости. Почему над одной из них вьются тучи воронья? Почему марсиане третьи сутки обходятся без пищи и даже не пытаются напасть на меня? Потому, что они видят во мне своего союзника? Вряд ли. Они не настолько сентиментальны. Они вообще не сентиментальны… У меня мелькнула смешная мысль: а вдруг они заболели?… Чем? Насморком? Все? Все сразу — ив нашей и во всех других машинах? Фу, глупости какие!..
Скорее всего они все-таки отдыхают. Они, очевидно, как и люди, нуждаются в отдыхе, но только через значительно большие промежутки времени, нежели жители Земли… Ну конечно, это так, это именно так… А вот я, пока они будут изволить отдыхать, определенно погибну от жажды, если они не вберут хотя бы на полчаса треножник или не спустят меня на Землю любым другим путем…
Четверг, 2 июля (?)
Я схожу с ума от жажды…
Теперь они, кажется, совсем уснули. У них глаза стали какими-то невидящими. Смотрят сквозь меня тяжело, неподвижно, как тот мастер по кровяным колбасам, когда я с ним впервые встретился. Они очень редко, судорожно и очень слабо вздыхают. Где-то совсем близко, над самой моей головой, все время, ни на секунду не умолкая, звучит душевыматывающий, громкий, как пароходный гудок, монотонный вой: «Ула-ула-ула-ула-ула!»
И даже на таком отдалении и через толстые стекла нашего цилиндра доносится такой же вой остальных машин: «Ула-ула-ула-ула!»
От этого воя можно сойти с ума, даже если человек и не умирает от жажды.
Я пытаюсь обратить на себя внимание марсиан. Я рисую перед ними на бумаге машину с вобранным треножником, бутылку, из которой льется вода, но они никак на это не откликаются. Я чувствую, как во мне пробуждается глухая ненависть. Почему они так безразличны к моей просьбе? Ведь они понимают, что мне необходимо немедленно напиться или я погибну!
Черт с ними, попытаюсь сам.
Я начинаю обходить по кругу внутреннюю стену цилиндра и нажимаю все попадающиеся на моем пути кнопки. Одно за другим вяло вздрагивают и снова бессильно повисают, как плети, все наружные щупальца. Я бреду дальше, держась за стену, чтобы не упасть, с трудом обходя застывшие, но от этого еще более зловещие, расплывшиеся тела марсиан. Нажимаю какую-то, бог весть какую по счету кнопку. Рев над моей головой усиливается во много раз. Теперь от него дребезжит раскаленная крышка нашего цилиндра. Я торопливо нажимаю соседнюю кнопку. Слава богу, вой прекратился. Стало тихо до звона в ушах.
Ох, как у меня закружилась голова! Я, кажется, на какое-то время потерял сознание. Во всяком случае, я вдруг обнаружил, что лежу на полу. Мне стоило большого труда подняться на ноги, еще большего — продолжить поиски нужной кнопки или рычага. Я обошел уже почти всю стену, и все безрезультатно. Если это так, то я погиб… Ага, вот еще какой-то рубильник…
Я повисаю на нем всем телом. Машина вздрагивает и еле ощутимо начинает передвигать ноги. Это мне совершенно ни к чему. Я пытаюсь вернуть рубильник в исходное положение, но для этого у меня уже не хватает сил…
Мы движемся к берегу! С фантастически ничтожной скоростью, чуть быстрее черепахи, но безостановочно и неотвратимо. И я ничего не могу поделать. Я слишком слаб, чтобы остановить это движение. Через пять-восемь-десять минут машина войдет в Темзу. А еще через минуту она уйдет под воду.
Но ведь можно попытаться отвинтить крышку. Боже, только бы отвинтить ее, и я спасен!
Где же тут кнопка, рубильник или штурвальчик, который открывает крышку? Я был настолько беспечен, что даже не поднимал головы, нажимая эти легионы одинаковых кнопок! Я снова перебираю одну кнопку за другой, один штурвальчик и рубильник за другим, которыми утыкана густо стена этой дьявольской марсианской кастрюли… Фу, вот он как будто, тот самый заветный рубильник! Но я уже не в силах, даже повиснув на нем всей своей тяжестью, оттянуть его вниз до конца. Крышка чуть сдвинулась по нарезу и остановилась… Остановилась! Теперь вся надежда на то, чтобы пробиться через иллюминатор!
Я хватаю тяжелый металлический предмет — что-то вроде гаечного ключа — и пытаюсь пробить им то, что я условно называл стеклом иллюминатора.
Бесполезно! Мои удары не оставляют на нем даже царапин. Я продолжаю в исступлении бить по стеклу изо всех сил и вдруг замечаю по ту сторону его сначала недоумевающее, а потом торжествующее лицо проклятого клерка. Это уже свыше моих сил!.. Я, я безнадежно заперт в этой огромной коробке из-под шпрот. Я, я буду медленно издыхать от жажды и удушья еще долго после того, как цилиндр уже будет покоиться на дне Темзы! А он, этот плебей, этот вонючий клерк в грязном стоячем воротничке, этот жалкий раб, только чудом избежавший телячьей смерти, смеется надо мной и еще может надеяться на спасение!
Чтобы не доставлять ему напоследок удовольствия, я бросаюсь к другому иллюминатору со своим бесполезным гаечным ключом, к третьему… и убеждаюсь окончательно, что мне уже нет спасения…
А марсиане уже и вздрагивать перестали. Неужели они погибли? Неужели правы были те безвестные газетные писаки и нищие профессоришки, которые писали о беззащитности марсиан против земных бактерий и микробов?
Как мы еще каких-нибудь две недели тому назад смеялись над подобными соображениями!..
Что же делать?… Они бы еще могли спасти и себя и меня… Но как же им помочь? Как привести их в себя, вдунуть в их грузные и безобразные голово-тела жизнь хоть на четверть часа? Всего на четверть часа — и все было бы спасено: и наши жизни, и наши планы, то есть мои планы… У них уже совсем мутные зрачки… Мутные… и мертвые…
Все!.. Кажется, теперь уже все кончено!..
Что это такое? Банка с печеньем? Зачем мне теперь печенье? Другое дело, если бы это была вода. Хоть глоточек воды, и веселее было бы умирать. Прочь эту банку!.. Хотя нет… Пусть моя семья узнает хотя бы из этих записных книжек, что самый близкий, самый родной их человек чуть не стал самым могущественным человеком за все время существования человечества…
Боже мой, что подумал бы, узнав о моей нелепой гибели, этот молодой демагог из Ист-Энда, этот наглый демагог Том Манн!.. Я хочу верить, мне необходимо перед смертью быть уверенным, что он уже погиб от руки марсиан, сгорел в тепловом луче, задохся в их черном дыму, раздавлен под развалинами обрушившегося дома! Боже, помоги мне быть в этом уверенным в самый последний мой смертный миг, и я уйду в царствие твое безропотно и с легким сердцем!..
Мне бы перед смертью хоть два денечка поправить страной, править сурово, беспощадно, при полной поддержке всей военной мощи марсиан!..
Пора паковать книжки…
Мы уже вступили в Темзу…
Вода подступила к самому иллюминатору, она смыла кровавые следы на стекле, и я теперь ясно вижу, как этот проклятый клерк, даже не глянув в мою сторону, быстро поплыл к берегу…
Стало совсем темно…
Где моя библия?…
Правильней всего было бы высадить меня на Землю и дать мне возможность любым путем передать правительству их ультиматум и мой проект сотрудничества и государственного объединения. Я уверен, что мой проект нашел бы понимание у большинства министров и членов палаты лордов. Но не было решительно никакой возможности объяснить мой план марсианам. Приходилось поэтому ограничиться тем, чтобы давать им кроки местности и такие схемы боевых действий, которые обеспечивали бы наименьшее количество жертв среди мирного населения и наименьшие разрушения невоенных объектов. Вот когда мне и, надеюсь, Англии пригодилось то обстоятельство, что военная школа, питомцем которой я являюсь, проводила учебные маневры как раз в тех местах, где сейчас ведут свое наступление марсиане.
Как военный, никогда не осквернявший свою репутацию ложью, я обязан заявить, что на первых порах недооценивал военного и технического гения представителей этой знаменитой планеты. Оказывается, кроме тепловых лучей, на их вооружении имеется еще одно неотразимое оружие — черный дым. Они выпускают на объект нападения клубы черного дыма, который душит все живое, но оставляет совершенно целыми и невредимыми строения, машинное оборудование и прочие предметы материальной культуры! Дым постепенно оседает в виде черного порошка, из которого, на мой взгляд, можно изготовлять первоклассные красители для текстиля и промышленных лаков. Порошок этот следует убирать как. можно скорее, потому что первый дождь смывает его без остатка.
Суббота, 27 июня. Десять часов утра
Никогда еще я не имел таких оснований считать себя идиотом! Я мог, я обязан был предусмотреть эту возможность!
В самом деле. Каждый вечер мы возвращались на Хорселлскую пустошь по одной и той же дороге. Каждое утро мы отправлялись по той же дороге в обратном направлении. Навстречу новым победам? Бесспорно. Но ведь и навстречу неизвестности. Я не имел права успокаиваться на том, что армейские части откатились далеко на северо-восток.
И все же кто мог подумать, что неожиданности грозят нам со стороны каких-то штатских!
Правда, что-то вроде искорки сомнения вспыхнуло у меня еще вчера, когда мы возвращались на пустошь. Мой взгляд упал на велосипедный завод, вернее — на то, что от него осталось. Его обгоревший и полуобрушившийся остов мрачно и как-то угрожающе чернел у обрыва крутого и широкого оврага на ярко-оранжевой стене заката. Я патриот, горжусь индустриальной мощью Британии, но, смею все же заявить, терпеть не могу индустриальных пейзажей. Они портят мне настроение. Они портят буколическую красоту доброй, веселой, старой Англии. Они портят людей, которые приходят на предприятия законопослушными и доверчивыми верноподданными короны. Они портят молодых людей призывного возраста.
Мне пришло в голову, что лишняя порция теплового луча никогда не повредит. Я торопливо набросал на бумажке контуры завода, а над ним разрывы снарядов.
По меньшей мере полминуты две боевые машины тщательно прожаривали заводской скелет, пока он окончательно не осыпался и не превратился в смрадную груду полурасплавленного и потрескавшегося кирпича.
И все же этого оказалось недостаточно.
Два часа тому назад, как раз невдалеке от этих проклятых развалин, неожиданно взлетела на воздух одна из боевых машин. Она спокойно, не встречая на своем пути препятствий, шагала третьей справа от нашей, пока не достигла того единственного узкого места, где можно было перешагнуть через овраг. И тут раздался оглушительный взрыв.
Теперь-то я знаю, что это сработала адская машина, предательски замаскированная дерном и битым кирпичом. А тогда я увидел, как внезапно в темно-рыжем небе вырос огненный холм вздыбленной земли. Треножник несчастной боевой машины как бы растаял, ее цилиндр боком грохнулся в овраг и покатился по нему, как неправдоподобно громадная консервная банка. Мы кинулись на помощь, но были еще ядрах в пятистах от него, когда крышка цилиндра отлетела прочь и из нее показались первые щупальца. Это было безумие! Это было так не похоже на осторожных и осмотрительных марсиан! Они должны были ждать нашего прибытия и уже тогда только отвинчивать крышку!
И вот я увидел, как откуда-то, видимо из норы во внутреннем склоне оврага, полетела в открытый цилиндр вторая адская машина, и со всеми, кто не успел еще выбраться, было покончено. Клочья кровавого мяса брызнули во все стороны и оглушили единственного марсианина, которому к этому времени удалось отползти от цилиндра ярдов на пятнадцать.
Его расстреляли в упор из дрянных охотничьих ружей два обросших человека в рваной, отвратительно грязной одежде, опоясанные дешевыми матерчатыми патронташами.
Нет, они не стали удирать от нас. У них хватило мозгов, чтобы понять, что убежать от марсиан невозможно. Они перезарядили ружья и стали палить по приближавшимся цилиндрам. С таким же успехом они могли бы стрелять из рогаток по Дуврским скалам.
О, если марсиане догадались бы хоть на несколько минут спустить меня на землю! Я бы придушил этих мерзавцев собственными руками. Но марсиане оказались умнее меня. Надо еще и еще раз воздать должное великолепному хладнокровию и блистательной расчетливости этих прирожденных завоевателей.
Они взяли их живьем и швырнули в мою корзину. А пока они еще извивались высоко над моей головой в могучих щупальцах, в иллюминаторе мелькнула знакомая табличка с крючковатым крестом: марсиане целиком полагались на мою преданность и сообразительность. И смею надеяться, я не обманул их надежд!
Пленники не очень удивились, обнаружив в корзине еще одного человека.
С минуту они тяжело дышали, упершись спинами в стенку цилиндра.
— Вот это здорово! — воскликнул, наконец, младший из них, невысокий, тонкогубый, кудлатый, как пудель, вытаскивая дрожащими руками из кармана старенький кожаный портсигар. — У нас тут собралась неплохая компания! Хотите закурить? — протянул он мне портсигар.
Этот невзрачный малый был в состоянии крайнего возбуждения. Второй, высокий, широкоплечий, с загорелой лысиной, обрамленной по сторонам плохо подстриженными седыми волосами, был внешне спокоен.
Вот и говорите после этого, что нет на свете наития! Я повел себя с ними, как равный с равными. Я взял сигарету, и мы закурили.
— Видали? — торжествующе продолжал кудлатый, судорожно затянулся и закашлялся. — Полный ящик марсиан ко всем чертям!
— Великолепно сработано! — ответил я. — Никогда бы не подумал, что такое возможно.
— Возможно! Все возможно! — расхохотался (подумать только, в таком положении расхохотался!) кудлатый. — Плохо вы знаете англичан, сэр!
— Я надеюсь, что вы не откажете мне в чести быть англичанином, — возразил я с улыбкой, которая стоила мне очень многого.
— Прошу прощения, сэр, — спохватился кудлатый. — Я не хотел вас обидеть… Я только хотел сказать, что просто так англичане не сдаются… Что мы еще повоюем…
Его перебил лысый:
— Ходят слухи, что они питаются людьми… Что они якобы кормятся человеческой кровью…
Видимо, он еще не терял надежды, что я отвечу на его вопрос отрицательно. Но я утвердительно кивнул головой.
Лысый помрачнел еще больше и замолк надолго.
— Еще вчера нас было трое, — сказал я.
Казалось, что на кудлатого мои слова не произвели никакого впечатления. Он продолжал упиваться своей пирровой победой. Глаза его лихорадочно блестели.
— Даже помирать не так обидно, когда знаешь, что отправил на тот свет полную кастрюлю этих чертовых чудищ!
Он сделал несколько глубоких затяжек, швырнул окурок за борт корзины и не совсем последовательно добавил:
— А что, если выпрыгнуть из этого лукошка?
— Поймают, — сказал я с самым обреченным видом, который был в силах изобразить. — Разве только когда вернемся в пустошь. Ночью… А пока давайте знакомиться. Томас Браун. Бухгалтер.
— А что! — запальчиво заметил кудлатый. — Среди бухгалтеров тоже попадаются совсем неплохие парни!
Видимо, он хотел сказать мне нечто приятное.
В интересах дела я проглотил эту пилюлю. Мне надо было во что бы то ни стало заставить его разговориться.
— Вчера мы тут с одним парнем, ирландцем, попробовали было улепетнуть, — продолжал я. — Между прочим, тоже палили из ружья и тоже охотничьего…
— И что? — спросил кудлатый.
Я пожал плечами.
— Они его сожгли? — спросил кудлатый.
Я отрицательно покачал головой.
— Противно! — промолчал после коротенькой паузы кудлатый.
— Что ж, — вздохнул я, — давайте хоть на несколько часов знакомиться.
— Джек, — представился кудлатый. — Джек Смит. Литейщик.
— Фергюс Дэвидсон. Слесарь, — мотнул головой лысый.
— Вы с этого завода? — кивнул я на развалины велосипедного завода.
— Подымай выше, с Сэнт-Кетринских доков! — горделиво ответил кудлатый.
Я поразился не на шутку.
— Вы хотите сказать, что вы пробрались сюда из Лондона?
— Потомственные почетные кокни! — ответил оборванец таким тоном, словно он был пэром Англии.
— Нас, докеров, голыми руками не возьмешь! — снова разгорячился он. — Мы, с вашего позволения, сэр, не бараны… Мы пораскинули мозгами и решили действовать… В нашем союзе…
Он вдруг замолк, вопросительно глянул на Дэвидсона, словно спрашивая, можно ли выдать мне военную тайну. Лысый утвердительно кивнул, и тогда кудлатый Смит простодушно поведал мне такое, от чего у меня потемнело в глазах.
Оказывается, лондонская чернь, и не только лондонская (кудлатый намекнул, что уже имеется договоренность и с Бирмингамом, и с Глазго, и с Манчестером, и с горняками Уэльса), собирается на свой страх и риск вести войну с марсианами.
На манер испанских гверильясов. Нетрудно понять, что значит такая борьба в условиях капитуляции армии л к чему такая борьба может в конечном счете привести. Я содрогнулся, представив себе, к чему скатится бедная Англия, если вдруг случится чудо и эти ист-эндовские гверильясы победят марсиан. Чернь у кормила государственной власти!.. Лорд-канцлер — литейщик!.. Сапожник в палате общин!.. Дети поденщиков и лакеев на одной парте с моими детьми!.. Моя жена на файв-о-клоке у кухарки!.. Все, что есть в Англии родовитого, богатого, просвещенного и тонко думающего, под пятой у торжествующего простонародья!
Нет, нет и еще тысячу раз нет! Пусть лучше все летит в тартарары, пусть Англия станет даже самой заурядной провинцией великой марсианской империи, пусть нами правят немцы, американцы, французы, но только не взбунтовавшаяся безграмотная чернь. В каком поистине величественном ореоле предстали предо мною профессор Тьер и генерал Галиффе, которые имели мудрость и мужество призвать пруссаков против сорвавшейся с цепи закона и религии парижской голытьбы!
Эти мысли буквально раскалывали на части мой мозг, а Смит с упоением разворачивал передо мною свои воинственные и столь далеко ведущие планы. Как я ни старался сохранить на своем лице внимательное и благожелательное выражение, оно все же время от времени поневоле мрачнело, и кудлатый думал, что это потому, что я не верю в выполнимость столь заманчивых планов. Он амикошонски хлопал меня по плечу, он старался меня подбодрить! А я с тоской мечтал о той сладостной минуте, когда милосердные щупальца избавят меня от этого вонючего общества грязных и страшных плебеев…
Наша боевая машина уже давно продолжала свой путь на левом фланге каре.
— Я бы отдал жизнь за то, чтобы принять посильное участие в нашей общей борьбе, — сказал я, надеясь узнать, где и как можно будет найти штаб этих заговорщиков.
— Здесь, в корзине? — усмехнулся лысый.
— Я сегодня ночью снова попытаюсь бежать, — перешел я на шепот, то и дело с подчеркнутой опасливостью оглядываясь на иллюминатор.
— Вы все-таки считаете, что есть шансы? — загорелся приунывший было кудлатый.
— К сожалению, мы ничем не рискуем.
— Вот то-то и оно! — жарким шепотом поддержал меня кудлатый. — На всякий случай запомните адресок. Сможет вам в Лондоне пригодиться…
Он снова глянул на лысого, испрашивая у него разрешения, и лысый снова разрешил.
— Олдгейтхай-стрит, угол Миддлэсекс-стрит… Запомнили?… Второй дом от угла, там, где «паб»… забыл вдруг, как он называется.
— «Голубой лев», — подсказал лысый.
— Правильно. «Голубой лев», во дворе спросите инженера Стеффенса…
— Инженера? — неприятно поразился я. Мне было дико представить себе образованного человека в компании с подобным отребьем.
— Инженера, — подтвердил кудлатый. — Расскажите, что мы с Дэвидсоном уничтожили марсианскую машину… Это придаст ребятам бодрости… А может быть, нам повезет, и всем троим удастся убрать ноги подальше, тогда нам с вами, сэр, большущие дела еще предстоят!..
Тут его взгляд впервые остановился на уголке корзины, в котором были сложены мои запасы. Он мог спросить, что это такое, и тогда я влип бы в неприятную историю.
— А что, если нам выпить по стаканчику бренди? — спросил я с неплохо разыгранным радушием. — Все-таки веселее станет на душе.
— Бренди? — удивились оба джентльмена.
— Осталось от вчерашнего парня, — стал я врать напропалую, чувствуя, что мне, кажется, не скоро удастся выпутаться из этого неприятного разговора.
И снова мне пришли на выручку мои верные и мудрые союзники!
Я увидел в иллюминаторе две пары неподвижных черных глаз и табличку, на которой был изображен какой-то знак.
Судя по обстановке, это мог бы быть знак вопроса. Во всяком случае, я страстно хотел, чтобы это был именно знак вопроса. В таком случае, у меня спрашивали, достаточно ли я выведал у наших пленных, не пора ли с ними кончать.
— Глаза! — закричал я страшным голосом. — Вы видите, они на нас смотрят! Сейчас они будут нас забирать к себе внутрь цилиндра, двоих из нас… Это их дневная порция — два человека… Давайте поскорее прыгать!..
И я стал суматошно «помогать» то одному, то другому взобраться на край корзины. А когда они заметили взметнувшиеся к нашей корзине щупальца, было уже поздно. Через мгновение щупальца обхватили обоих воинственных истсайдских джентльменов.
— Не забудьте! — крикнул мне, уже находясь высоко над корзиной, кудлатый Смит. — Инженер Стеффенс! Угол Олдгейтхай-стрит и Миддлэсекс-стрит!.. II скажите, что мы умираем с гордо поднятой головой!..
— Не забуду! — весело крикнул я ему в ответ. — Приготовьте ему место потеплее в аду, вашему инженеру Стеффенсу и всей вашей банде!
— Я вас не понял! — успел еще переспросить кудлатый, пока медленно отвинчивалась крышка цилиндра. — О чем это вы?… Громче!
— Будьте вы оба прокляты вместе с вашим грязным Дэвидсоном! — заорал я с диким торжеством.
Если бы вы видели их лица!..
Суббота, 27 июня
Это была моя мысль — выйти на побережье, чтобы отрезать противнику пути эвакуации на ту сторону канала. К сожалению, они или не захотела со мной согласиться, или плохо меня поняли.
Я им начертил ясную схему: идти вдоль побережья, но вне достигаемости артиллерии военных кораблей. Я даже, словно предчувствуя несчастье, нарисовал одну нашу машину у самого берега и облачка вспышек снарядов вокруг нее и военный трехтрубный корабль, ведущий по ней огонь. Но они, видимо, не разобрались в моем предостережении. Ведь у них на Марсе нет судоходных водоемов.
И мне выпала печальная судьба беспомощно наблюдать, как правофланговая боевая машина вступила в пролив так далеко, что треножник ее почти целиком скрылся под водой, и как прямо на нее помчался крейсер.
Кажется, это был «Сын грома». Если это так. то на нем служит (вернее, служил) артиллерийским офицером старший брат Арчибальда — Фрэнсис. Конечно, я в таком отдалении не мог даже в бинокль увидеть моего несчастного кузена. «Сын грома» успел сделать только один залп из своих носовых орудий и попал-таки в правофланговую боевую машину марсиан. Снаряд разорвался внутри цилиндра и разметал в клочья весь его экипаж. Но перед тем как рухнуть в воду, машина, уже лишенная своего мозга, подняла все же трубу, испускающую тепловой луч, крейсер вспыхнул, как спичечный коробок, огонь мгновенно достиг его пороховых погребов, и чудовищный взрыв довершил то, чего еще не успел сделать тепловой луч.
Как член фамилии Эндъю, я почувствовал гордость за высокое мастерство и отвагу моего кузена Фрэнсиса Эндъю. Как военный и патриот, я не мог не отдать должное мужеству и выдержке прочих офицеров а команды «Сына грома». Это было высоковолнующее зрелище, в сравнении с которым тускнеет подвиг древних героев Фермопильского ущелья. Но как реальному политику мне было больно видеть бесполезную гибель одного из тех кораблей, которые вскоре потребуются нам с марсианами для объединенных и вдохновляющих действий во славу цивилизации к прогресса.
Первое, что мелькнуло у меня в мозгу, когда я увидел, как в облаках пара ушли под воду печальные остатки правофланговой машины, это вполне понятное опасение, как бы оставшиеся в живых марсиане не заподозрили, что я нарочно подвел их несчастных товарищей под огонь орудий Фрэнсиса. Но последовавшее после гибели боевой машины заставило меня устыдиться моих подозрений. Почти сразу после того как развороченная снарядом с крейсера машина, уничтожив безумный крейсер, сделала несколько шагов мористей и исчезла в водах канала, в иллюминаторе моего цилиндра показалась пластина с крючковатым крестом. Даже в такую минуту они нашли в себе силы, чтобы успокоить меня, подчеркнуть, что они меня ни в чем не винят! В такую минуту!.. Вот это военные!..
Были достойны всяческого восхищения быстрота и четкость, с которыми они перестроили свои ряды и двинулись на северо-запад, на Лондон.
Суббота, 27 июня. Восемь часов вечера
Я все более убеждаюсь, что был прав в своих предположениях. Они и не помышляют об уничтожении всего населения. То, что они совершили с момента высадки, следует, очевидно, понимать как операцию по устрашению, которая должна была привести к прекращению военного сопротивления десанту.
Им ровным счетом ничего не стоило бы в несколько дней уничтожить Лондон со всеми его обитателями и двинуться дальше двумя колоннами на север и запад. Между тем лишь только они перестали встречать организованное сопротивление, марсиане начисто прекратили боевые действия. По существу, большинство районов Лондона остались совершенно нетронутыми.
Свершилось исторически неизбежное: марсиане стали повелителями Англии. На очереди дня — перенесение боевых операций на континент. Я уже набросал для них схему, которая, насколько я могу понять, служит сейчас предметом их обсуждения. Но прежде всего надо ликвидировать опасное гнездо заговорщиков на углу Олдгейтхай-стрит и Миддлэсекс-стрит…
Я чувствую огромный прилив сил, в частности и в связи с тем, что мы не продвинулись дальше юго-восточной окраины Лондона и что, следовательно, мои близкие вне всякой опасности. Бедные мои! Они, конечно, с ума сходят от беспокойства. Может быть, даже думают, что я погиб. Если бы они знали, что я жив, здоров, полон кипучей энергии и замыслов титанических масштабов!
Впрочем, насчет здоровья я, пожалуй, несколько преувеличивал. Вчерашний дождь и ночевка под открытым небом наградили меня довольно противным насморком. Я промок до нитки и продрог до мозга костей. Вольно же мне было забыть об одеялах. Их можно было взять хотя бы в той самой лавке, где мы расстались с О’Флаганом. Но тогда в спешке мы думали прежде всего о пище и питье. А потом, когда О’Флаган угодил в цилиндр, мне было не до одеял.
И вот я чихаю и чихаю, точно кошка. Меня даже легонько знобит. В порядке профилактики я осушил больше бутылки мартини. В Индии мне в подобных случаях всегда помогал коньяк. Поможет и на этот раз. Но, конечно, не сразу… А тут еще подул свежий ветер с Темзы. Мы стоим ярдах в пятидесяти от берега. Отсюда до моей квартиры — не больше семи-восьми миль… Черт возьми, я бы сейчас с удовольствием принял горячую ванну!
Воскресенье, 28 июня
Это поистине гениальные существа! Они догадались, что мне в теперешнем моем состоянии было бы лучше в закрытом от ветра помещении!
Вчера, когда солнце уже скрывалось за Вест-Эндом, милосердное щупальце перенесло меня внутрь цилиндра. Меня сразу охватило благодатное чувство тепла и покоя, и я, почихав еще минут десять, заснул.
Я проснулся рано утром от вопля: марсиане подкреплялись перед деловым днем. Не скрою, мне с непривычки стало жутковато. Я зажмурил глаза и прикинулся спящим… Меня они не трогают!..
Я не заметил, как снова заснул. Меня разбудили мирные и еще не жаркие солнечные лучи, пробивавшиеся через иллюминатор.
Было четверть восьмого утра. Значит, я в общей сложности проспал около десяти часов, но чувствовал себя на редкость отвратительно. Болела голова. Очень хотелось пить, а все мои запасы остались в корзине.
Я подошел к иллюминатору, выглядывающему в корзину, и увидел, что в ней копошились пятеро пленных: трое мужчин и две женщины с изможденными, голодными я полубезумными лицами. Одна из женщин (на вид лет двадцати) была в голубой жакетке с большими пуфами. На голове у нее чудом сохранилась газовая шляпка с нелепо болтающимися искусственными цветочками. Другая — постарше, простоволосая, с пышными рыжеватыми волосами, в моем вкусе. Одевается, видно, у первоклассного портного. Очень может быть, что это дама из общества.
Все пятеро пожирали мои запасы с жадностью давно не евших людей. Та, которая с цветочками, случайно подняла глаза, заметила меня и испуганно вскрикнула. Двое мужчин — один из них полицейский, без шлема, с обвисшими от истощения и давно не бритыми щеками, другой — типичный пожилой клерк, без пиджака, в жилете и грязном стоячем воротничке — вздрогнули и бросили на меня быстрый взгляд затравленных животных. Простоволосая женщина и третий мужчина (у него большая розовая лысина и желтые усы на нездоровом костистом лице) продолжали жрать, не обратив на меня никакого внимания.
Я отодвинулся от иллюминатора, но потом заставил себя снова приблизиться к нему. Эти опустившиеся существа возбуждали во мне какое-то болезненное любопытство. Неужели все лондонцы так быстро опустились?
Но только я успел прильнуть к прозрачной толще иллюминатора, как клерк вдруг сжал грязные кулаки и, рванулся к иллюминатору с такой стремительностью, что я на какой-то миг забыл о том, что нахожусь за надежным прикрытием, и отпрянул в глубь цилиндра.
Мне стало стыдно своего малодушия, и я вернулся на свой наблюдательный пункт. Рядом со мной пристроился один из марсиан. Доверчиво полижи в мне на плечо одно из щупалец, он уставился на пленных.
Сейчас уже все пятеро лондонцев размахивали кулаками перед самым иллюминатором. Судя по их широко раскрытым ртам и ненавидящим лицам, они выкрикивали какие-то проклятия и угрозы. Несчастные пигмеи! Против кого они выступают! Если бы они могли понять, кого они удостоились лицезреть, перед тем как превратиться в продукт питания!
Мне было стыдно перед марсианином за их вульгарное поведение и совершенно непристойный вид.
Впрочем, не прошло и минуты, как они снова принялись уничтожать мои запасы.
На Темзе ни суденышка. На берегу ни души. У наших ног мертвый Лондон.
Очень хочется пить. Я чихаю почти беспрерывно.
Вдруг в моей голове возникает глупейшая мысль; интересно, подвержены ли марсиане насморку?…
Я с досадой щупаю свои обросшие щеки. Завтра утром — неделя как меня в последний раз брил Моррисон. Интересно, жив ли он? Куда он делся? Не удивлюсь, если он, пользуясь суматохой, скрылся, захватив все более или менее ценное, что есть в моей квартире.
Воскресенье, 28 июня. Вечер
Они пришли в форменное остервенение — эти люди в корзине. Насытившись и утолив свою жажду, они схватили бутылки и пытались разбить стекло иллюминатора. Оно, конечно, выдержало, не дав ни трещины, ни вмятин, но бутылки одна за другой разлетались вдребезги. В том числе и еще непочатые. Их руки были в крови от бесчисленных порезов. Покончив с бутылками, они стали колотить по иллюминатору кулаками, оставляя на нем кровавые следы. Сквозь него уже почти ничего не видно. Нет, один уголок, самый верхний, остался чистым. Им до него невозможно было дотянуться. Поэтому мне удалось увидеть (марсианину, видимо, надоело, и он ушел), как клерк стал рвать на полосы скатерти, в которые была увязана провизия, скатывать эти полосы в жгуты и связывать в самодельную веревку. Чтобы удлинить ее, обе женщины порвали свои юбки и тоже скрутили из них жгуты, Бесстыдницы! Остаться в нижних юбках перед посторонними мужчинами! Боже, как тонок еще слой культуры на наших людях!
Потом в ход пошли подтяжки и пояса мужчин. Связав из всего этого канат, клерк прикрепил его к краю корзины, а свободный конец перебросил наружу.
Им нельзя было позволить убежать. Они могли своей безответственной болтовней создать нам немалые затруднения. Я жестом привлек внимание моих марсиан к готовящемуся побегу. Странно, почему они так вяло передвигаются? Во много раз медленней, чем тогда на пустоши близ Уокинга. Но вот один из них дополз, наконец, до какого-то выступа на стене, нажал кнопку. Я вижу, как словно нехотя вздымается по ту сторону цилиндра щупальце и невыносимо медленно плывет в воздухе к корзине.
Но бунтовщики (я их иначе не могу уже назвать) заметили, что щупальце пришло в движение. При помощи клерка (он переплел перед собой обе свои ладони, и остальные становятся на них, как на скамейку) они один за другим перемахивают через высокий край корзины и, ухватившись за канат, начинают спускаться. Своих шлюх они пустили первыми! Джентльмены, с позволения сказать! Я вижу только напружившийся край каната, закрепленный торопливым узлом. Неужели он выдержит всех пятерых взрослых человек? Он не должен, не имеет права выдержать!.. Слава богу, не выдержал! Оборвался!..
А вспотевший и обезумевший от ужаса клерк пытается подпрыгнуть до края корзины и не может. Не те годы, сэр! Опершись спиной о стенку, он как завороженный смотрит на медленно приближающееся беспощадное щупальце. Вот оно, наконец, достигло цели, попыталось (да, только попыталось) схватить бешено сопротивляющегося клерка… Впервые за все время моего пленения я вижу, как человеку удается отбиться от щупальца!.. После нескольких бесплодных попыток оно бессильно падает, глухо звякнув о цилиндр…
Что-то неладное творится с нашей машиной…
Ужасно хочется пить…
Кажется, вторник, 30 июня
Два дня во рту не было ни крошки пиши, но голода я совсем не чувствую. Мне очень хочется пить.
Удивительно, что все четверо марсиан совершенно не движутся. Они обмякли на полу, как четыре большие кучи темно-бурого, тускло лоснящегося студня. Они только изредка вздрагивают, словно сквозь них пропускают гальванический ток… Отвратительно пахнет. Душно. Очень жарко. Хоть бы дождь пошел и остудил раскаленные стенки и крышку цилиндра.
Непонятно, почему мы не движемся, почему стоят на месте и остальные боевые машины? Три из них находятся в пределах нашей видимости. Почему над одной из них вьются тучи воронья? Почему марсиане третьи сутки обходятся без пищи и даже не пытаются напасть на меня? Потому, что они видят во мне своего союзника? Вряд ли. Они не настолько сентиментальны. Они вообще не сентиментальны… У меня мелькнула смешная мысль: а вдруг они заболели?… Чем? Насморком? Все? Все сразу — ив нашей и во всех других машинах? Фу, глупости какие!..
Скорее всего они все-таки отдыхают. Они, очевидно, как и люди, нуждаются в отдыхе, но только через значительно большие промежутки времени, нежели жители Земли… Ну конечно, это так, это именно так… А вот я, пока они будут изволить отдыхать, определенно погибну от жажды, если они не вберут хотя бы на полчаса треножник или не спустят меня на Землю любым другим путем…
Четверг, 2 июля (?)
Я схожу с ума от жажды…
Теперь они, кажется, совсем уснули. У них глаза стали какими-то невидящими. Смотрят сквозь меня тяжело, неподвижно, как тот мастер по кровяным колбасам, когда я с ним впервые встретился. Они очень редко, судорожно и очень слабо вздыхают. Где-то совсем близко, над самой моей головой, все время, ни на секунду не умолкая, звучит душевыматывающий, громкий, как пароходный гудок, монотонный вой: «Ула-ула-ула-ула-ула!»
И даже на таком отдалении и через толстые стекла нашего цилиндра доносится такой же вой остальных машин: «Ула-ула-ула-ула!»
От этого воя можно сойти с ума, даже если человек и не умирает от жажды.
Я пытаюсь обратить на себя внимание марсиан. Я рисую перед ними на бумаге машину с вобранным треножником, бутылку, из которой льется вода, но они никак на это не откликаются. Я чувствую, как во мне пробуждается глухая ненависть. Почему они так безразличны к моей просьбе? Ведь они понимают, что мне необходимо немедленно напиться или я погибну!
Черт с ними, попытаюсь сам.
Я начинаю обходить по кругу внутреннюю стену цилиндра и нажимаю все попадающиеся на моем пути кнопки. Одно за другим вяло вздрагивают и снова бессильно повисают, как плети, все наружные щупальца. Я бреду дальше, держась за стену, чтобы не упасть, с трудом обходя застывшие, но от этого еще более зловещие, расплывшиеся тела марсиан. Нажимаю какую-то, бог весть какую по счету кнопку. Рев над моей головой усиливается во много раз. Теперь от него дребезжит раскаленная крышка нашего цилиндра. Я торопливо нажимаю соседнюю кнопку. Слава богу, вой прекратился. Стало тихо до звона в ушах.
Ох, как у меня закружилась голова! Я, кажется, на какое-то время потерял сознание. Во всяком случае, я вдруг обнаружил, что лежу на полу. Мне стоило большого труда подняться на ноги, еще большего — продолжить поиски нужной кнопки или рычага. Я обошел уже почти всю стену, и все безрезультатно. Если это так, то я погиб… Ага, вот еще какой-то рубильник…
Я повисаю на нем всем телом. Машина вздрагивает и еле ощутимо начинает передвигать ноги. Это мне совершенно ни к чему. Я пытаюсь вернуть рубильник в исходное положение, но для этого у меня уже не хватает сил…
Мы движемся к берегу! С фантастически ничтожной скоростью, чуть быстрее черепахи, но безостановочно и неотвратимо. И я ничего не могу поделать. Я слишком слаб, чтобы остановить это движение. Через пять-восемь-десять минут машина войдет в Темзу. А еще через минуту она уйдет под воду.
Но ведь можно попытаться отвинтить крышку. Боже, только бы отвинтить ее, и я спасен!
Где же тут кнопка, рубильник или штурвальчик, который открывает крышку? Я был настолько беспечен, что даже не поднимал головы, нажимая эти легионы одинаковых кнопок! Я снова перебираю одну кнопку за другой, один штурвальчик и рубильник за другим, которыми утыкана густо стена этой дьявольской марсианской кастрюли… Фу, вот он как будто, тот самый заветный рубильник! Но я уже не в силах, даже повиснув на нем всей своей тяжестью, оттянуть его вниз до конца. Крышка чуть сдвинулась по нарезу и остановилась… Остановилась! Теперь вся надежда на то, чтобы пробиться через иллюминатор!
Я хватаю тяжелый металлический предмет — что-то вроде гаечного ключа — и пытаюсь пробить им то, что я условно называл стеклом иллюминатора.
Бесполезно! Мои удары не оставляют на нем даже царапин. Я продолжаю в исступлении бить по стеклу изо всех сил и вдруг замечаю по ту сторону его сначала недоумевающее, а потом торжествующее лицо проклятого клерка. Это уже свыше моих сил!.. Я, я безнадежно заперт в этой огромной коробке из-под шпрот. Я, я буду медленно издыхать от жажды и удушья еще долго после того, как цилиндр уже будет покоиться на дне Темзы! А он, этот плебей, этот вонючий клерк в грязном стоячем воротничке, этот жалкий раб, только чудом избежавший телячьей смерти, смеется надо мной и еще может надеяться на спасение!
Чтобы не доставлять ему напоследок удовольствия, я бросаюсь к другому иллюминатору со своим бесполезным гаечным ключом, к третьему… и убеждаюсь окончательно, что мне уже нет спасения…
А марсиане уже и вздрагивать перестали. Неужели они погибли? Неужели правы были те безвестные газетные писаки и нищие профессоришки, которые писали о беззащитности марсиан против земных бактерий и микробов?
Как мы еще каких-нибудь две недели тому назад смеялись над подобными соображениями!..
Что же делать?… Они бы еще могли спасти и себя и меня… Но как же им помочь? Как привести их в себя, вдунуть в их грузные и безобразные голово-тела жизнь хоть на четверть часа? Всего на четверть часа — и все было бы спасено: и наши жизни, и наши планы, то есть мои планы… У них уже совсем мутные зрачки… Мутные… и мертвые…
Все!.. Кажется, теперь уже все кончено!..
Что это такое? Банка с печеньем? Зачем мне теперь печенье? Другое дело, если бы это была вода. Хоть глоточек воды, и веселее было бы умирать. Прочь эту банку!.. Хотя нет… Пусть моя семья узнает хотя бы из этих записных книжек, что самый близкий, самый родной их человек чуть не стал самым могущественным человеком за все время существования человечества…
Боже мой, что подумал бы, узнав о моей нелепой гибели, этот молодой демагог из Ист-Энда, этот наглый демагог Том Манн!.. Я хочу верить, мне необходимо перед смертью быть уверенным, что он уже погиб от руки марсиан, сгорел в тепловом луче, задохся в их черном дыму, раздавлен под развалинами обрушившегося дома! Боже, помоги мне быть в этом уверенным в самый последний мой смертный миг, и я уйду в царствие твое безропотно и с легким сердцем!..
Мне бы перед смертью хоть два денечка поправить страной, править сурово, беспощадно, при полной поддержке всей военной мощи марсиан!..
Пора паковать книжки…
Мы уже вступили в Темзу…
Вода подступила к самому иллюминатору, она смыла кровавые следы на стекле, и я теперь ясно вижу, как этот проклятый клерк, даже не глянув в мою сторону, быстро поплыл к берегу…
Стало совсем темно…
Где моя библия?…
комбат81- большой человек
- Сообщения : 3326
Возраст : 43
Откуда : Псков
Страница 2 из 7 • 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
Права доступа к этому форуму:
Вы не можете отвечать на сообщения